Письмо живым людям
Шрифт:
«Ты нарочно ее туда послал!»
«И коленками не стукнешься…», «Гейзеры мне не до лампочки, как вам!», «Это сословие, каста…»
— Тогда уйду я!!
Он выбежал в лифт, покатил вниз до упора. В голове колотилось: не думать! Не вспоминать! Поэтому думал и вспоминал. Лифт остановился, открылись двери. Какой, к черту, первый этаж? Да как же выбраться-то отсюда? Во все стороны разлетались коридоры, пандусы, эскалаторы. Мезаптанный зал. Лаборатория экзовариаций.
Всю жизнь считался мировым парнем. А глупости, маленькие подлости — кто ж их не делает? На то и жизнь… Неприятно вспоминать, никому не рассказываешь…
Они не делают.
Да каким же надо быть, чтобы нечего, совсем
На него оглядывались. Заслышав знакомый голос его мыслей, все привычно переходили на акустику — и тут же замолкали, поняв, что случилось и что притворяться уже ни к чему. Он шел, высвеченный взглядами и тишиной. Он хотел крикнуть: «Да перестаньте же, занимайтесь своими делами!» Но мысль кричала так, как никогда не смог бы голос. Слова были не нужны. Взгляды. Нахмуренные брови, огорченно поджатые губы, наморщенные лбы. Шаги. Тишина. Ничем не поможешь.
Как стыдно быть собой!
Снизу, снаружи — он все-таки сумел выбраться из здания — он позвонил Всеволоду. Этот получасовой проход окончательно все решил, бороться было бессмысленно, просто не с кем — со всей предыдущей жизнью? Со всей собственной душой? Петля… Всеволод ответил сразу, и Коль без лишних слов не попросил — потребовал:
— Это единственное, чем ты мне можешь помочь, маршал.
— Коль, родной… — У Добрыни под бородой ходили нервные желваки и русые волосы чуть шевелились, даже когда он замолчал, подбирая слова. — Конечно, я выполню твою просьбу, конечно. Но ты делаешь ошибку.
— Вы уже делали. Безошибочно, разумеется. Теперь я делаю, — жестко ответил Коль. — А что именно — вас не касается.
И дал отбой. Привычно сунул радиофон в нагрудный карман, потом вынул, качнув головой, и аккуратно положил на одну из ступеней торжественной ажурной лестницы, парадно ведшей к главному нижнему входу в Коорцентр.
Он покидал этот мир. Замечательный, манящий, слишком хороший мир, принадлежащий титанам. Мир, о котором мечтал в мертвой скорлупе «Востока», которому был безоглядно рад, который так и остался будто у другой звезды со своими проблемами мантийного баланса, регулировки солнечной активности, пробоя пространства. С пси-проблемой. Он был закрыт. Отныне миром Коля становился Сибирский заповедник, и сам он становился заповедным зверем, далеким от всех, как белка, заяц или волк.
В тайгу пришло лето.
Дни стали протяжными и ясными, в прозрачном воздухе потекли запахи тепла, меда и хвои. Вечерами Коль выходил на берег озера, мерцающего оранжевым и розовым светом, спокойного, чуть печального, и долго глядел на воду, на дальний берег, иззубренный голубым лесом, а потом столь же долго купался, плеском и кряканьем стараясь очеловечить лесную тишь. Нырял, озирая сумеречные валуны на дне. Проламывал снизу приглушенные радуги поверхности, фыркал, на все озеро кричал: «Есть еще порох в пороховницах!», громко смеялся в гулкой тишине.
В пасмурную погоду он обычно приходил на озеро днем. Он любил, когда пасмурно, когда низкие тучи висят неподвижно над лесом и воздух грустен и тих. Он стоял на берегу, садился, опять вставал, ходил и все смотрел на серую гладь, на сизую, чуть замутненную даль.
Потом из лесных лощин наползал тусклый, молчаливый туман, небо пропадало; из пелены то выплывали, то тонули опять седые и синие сосны, и тишина стояла такая, словно один на свете.
Он любил сидеть в скиту дождливыми вечерами, когда капли сочно хрупали по старой крыше. Тогда он позволял себе запалить свет и изредка что-нибудь читал. Не беллетристику, упаси Боже. Полюбил исторические труды, особенно о своем времени. Эти нынешние черти и до прошлого добрались всерьез — изобрели хроноскопы и не в старых обрывках и черепках теперь ковырялись, а просто ныряли в любое время и следили без зазрения совести за кем хотели, столько, сколько нужно. Такого понавытаскивали… Коль читал и думал: если бы мы, там, пещерные, знали, что в любой момент рядом с нами, когда это требуется по его теме, может возникнуть невидимый и неощутимый наблюдатель, все видящий и слышащий, читающий мысли, чувства, воспоминания, способный замерить пульс, уровень гормонов в крови, Бог знает что еще, и с высоты ценностей своего века судить либо одобрять, — вели бы мы себя лучше и честнее? Или плевали бы на горько мотающих головами потомков, ведь они все равно не могут ни к стенке поставить, ни отслюнить капусты… Просто смотрят. А эти, нынешние? Ведь за ними тоже наверняка будут смотреть… Да что им — они и так постоянно друг у друга на виду, им бояться нечего…
Впрочем, свободные вечера были редки — десять тысяч квадратов на одного добросовестного человека достаточно, чтобы потеть едва ли не каждый день. В сарае стоял скорди, но Коль не летал — даже зимой, делая стокилометровые концы, предпочитал лыжи и спальный мешок.
Где погибла Лена, поставил крест из двух толстых веток, связанных длинным жгутом травы. К кресту не ходил — разве что случайно. Эти случайности одно время повторялись до странности часто.
Но то было весной. Теперь лето шло к середине, к годовщине изгнания. Он по-настоящему знал теперь лес, и лес знал его, лес верил ему и не скрывал ничего. Коль растворялся в нем, топил себя в соснах и кедрах, в можжевельниках, в буреломах, в необозримых вересковых всхолмиях, говорил с оленями, целовал важенок в бесхитростные глаза… Он любил свою работу.
Он отпустил бороду и, как-то подойдя к зеркалу, удивился, что она получилась седая.
Постепенно он забывал рейс и все, что там было, и все, что было после. Пустота в душе росла, и душа переставала болеть.
Погожим августовским вечером он сидел на крыльце, отгоняя веточкой комаров — и не кусаются, а все ж таки вьются, пищат, стрешный их расшиби. Садящееся солнце золотым прозрачным днем дымилось в соснах. Доносился уютный говорок реки на порогах, птицы тилинькали, по коленям и по земле скакали белки. Никто не поверил бы, что этот человек летал на Лебедь и Эридан.
Из деревьев бесшумно выступили четверо и замерли, глядя на Коля и скит.
— Однако, — пробормотал Коль, вставая. Сердце словно окатили кипятком. Белки шарахнулись, широкими прыжками улетели в лес.
Пришельцы были грязны и заляпаны болотной тиной, будто лешие.
— Где ж это вас так-то растрепало?
Те молчали. Помолчал и Коль, стараясь выровнять сразу сбившееся дыхание. Я — дед. Столетний лесовик. Ни о чем не думаю…
— Идите-ко сюды… — проговорил он. — Да не молчите вы! Небось телепатируете в меня? Слыхал, слыхал я про это, лет с полста назад был у меня один — тоже вот эдак все таращился. Ан без толку! Я тут сто лет живу, вы со мной, ежели сказать чего желаете, так вслух, будьте ласки, горлушком. Заходите, вам, я вижу, помыться са-мый час…
Те приблизились. На вид им было лет по семнадцать. Из-под грязи на лицах сиял восторг.
— Дедушка, — нерешительно сказал один, — а…
— А у нас скорди сломался! — перебив, радостно объявил второй, и по голосу он явно был девчонкой.
— Да ну? — удивился Коль. — А тот парень говорил, они не ломаются.
— Пятьдесят лет назад скорди не было, — сказал первый насупленно.
— А можа, и не было, — согласился Коль, стараясь не подумать лишнего. — Можа, чего другое не ломалось.