Письмо живым людям
Шрифт:
Мало того, что они у меня полдня бесшабашного молодого веселья сожрали, волки позорные. Видимо, уловив своим отточенным чутьем, что я не проникся и не перевоспитался, они накатали донос (к счастью, кажется, не прямо в Комитет, а всего лишь руководству Союза писателей) относительно того, что непонятно чьим попущением на священной территории Дома творчества советских писателей съехались какие-то безыдейные люди невозможного в природе и даже несколько антисоветского возраста, пишущие невесть что, каковое невесть что неизбежно дезориентирует и растлит читателя, отвлечет его от насущных потребностей борьбы за торжество социализма и несказанно
Не стареют душой ветераны!
Я это узнал лишь год спустя. Спасибо Нине Матвеевне Берковой, светлая ей память, — поймала документ за хвост и далеко от себя не отпустила…
А ежели бы сразу в Комитет?
Давние потери
За всеобщего отца
Мы оказались все в ответе…
В глухой тишине пробило без четверти два. Ночь прокатывалась над страной, улетала на запад, а навстречу ей нескончаемым потоком летели вести.
Беседа с германским представителем прошла на редкость удачно. Желание скоординировать усилия было одинаковым у обеих сторон. Недопоставки народного предприятия «Крупп и Краузе» Наркомтяжпрому, уже вторую неделю беспокоившие многих плановиков, удалось теперь скостить с таким политическим выигрышем, на который даже трудно было рассчитывать. Плюс поставки будут ускорены. И все же тревога не отступала. Но, наверное, она просто вошла в привычку за столько лет.
Из серьезных дел на ночь оставалась только встреча с лейбористской делегацией. Вряд ли стоило ждать от нее слишком многого, но и недооценивать тоже не следовало. Впрочем, Сталин никогда ничего не недооценивал. Он ко всему старался относиться с равной мерой ответственности, по максимуму. Он бродил, отдыхая, по громадному, увязшему в тишине кабинету — чуть горбясь, заложив руки за спину, — и смотрел, как колышется у настежь распахнутой темной форточки слоистая сизая пелена. Пелена заполняла кабинет, кусала глаза. Накурено — хоть топор вешай. А снаружи, наверное, рай. Май — рай… В Гори май — уже лето. Впрочем, до календарного лета и тут оставалось несколько дней. Сталин никак не мог забыть, какой сверкающий солнечный ливень хлестал вечером снаружи по стеклам, пока внутри обсуждались трудности и выгоды заполярной нефтедобычи.
Распахнулась дверь, и в кабинет влетела, улыбаясь, девочка-стенографистка.
— Ой, дыму-то, дыму! — воскликнула она, замахав у себя перед лицом обеими руками, так что ремешок сумочки едва не спрыгнул с ее узкого, затянутого свитером плеча. — Совершенно не проветривается! А на улице такой воздух!.. — Она мечтательно застонала, закатила глаза. Размашисто швырнула сумочку на свой стол — порхнули в стороны сдутые листы бумаги, стенографистка с кошачьей цепкостью прихлопнула их ладонями, прикрикнула строго: — Лежать! — раскрыла сумочку, выщелкнула из лежащей там пачки сигарету, чиркнула спичкой. Примостилась, вытянув ноги, на подоконник под форточкой. Одно удовольствие было глядеть на нее. Сталин пошел к ней, огибая вытянувшийся вдоль кабинета стол для бесед. Машинально поправил неаккуратно поставленный фон Ратцем стул. В ватной тишине отчетливо поскрипывал под сапогами паркет.
— А хорошо вы с Вячеслав Михалычем немца охмурили, — заявила стенографистка. Во всей красе показав юную шею, она запрокинула голову и лихо пустила к форточке струю пахнущего ментолом дыма. Делавшие ее похожей на стрекозу светозащитные очки с громадными круглыми стеклами съехали у нее с носа, она поймала их левой рукой на затылке и, опустив голову, нахлобучила на место. — Мне прямо понравилось.
— Мне тоже понравилось, — ответил Сталин. Его слегка поташнивало. Надо было тоже выйти на воздух, подумал он. Теперь уже не успеть. Ну ничего, сяду — пройдет. Уставать стал, ай-ай…
— А с лейбористами надолго?
— Как пойдет, Ира, как пойдет… Замоталась, да?
— А то! Ну, я погуляла, кофе тяпнула… в «Марсе». Это на Горького, знаете? Метров семьсот по парку и через площадь, как раз промяться. И кафе хорошее — шум, музыка, каждый вечер новую группу крутят, вчера моя любимая «Алиса» была. В такую погоду полуночников полно. А наш буфет я, товарищ Сталин, не люблю. Душно как-то, чинно… И кофе вечно одна «ребуста»!
— Никогда не замечал, — с трудом сохраняя серьезность, сказал Сталин.
— Знаете, вот есть мне тоже все равно что. А пить надо с толком. Кофе — это ж напиток! Потом, коньяку ведь у нас совсем не дают, верно? А в кофе надо иногда чуть-чуть армянского капнуть, вот столечко…
Что ты понимаешь в коньяках, подумал Сталин с досадой и тут же спохватился. Вот опять, пожалуйста. Хоть сейчас в школьный учебник: пример националистического пережитка. Ведь первой мыслью было не то, что о вкусах не спорят, а то, что у девочки начисто отсутствует вкус. Армянский ей нравится, поди ж ты. А ей даже в голову не пришло, что я могу обидеться, подумал он и вдруг улыбнулся. Как это прекрасно, что ей это даже в голову не пришло. Дверь снова открылась, вошел секретарь — пожилой, спокойный, привычный как чурчхела. Сталин пошел ему навстречу.
— Срочная, — тихо сказал секретарь, протягивая Сталину бланк.
Парламенты Белуджистана, Гуджарата и Кашмира вотировали немедленное отделение от Британской империи, на обсуждение был поставлен вопрос об установлении советской формы управления. Интересно, подумал Сталин. Советы депутатов при многопартийности. Сейчас это вполне может получиться.
— Когда получена? — спросил Сталин, складывая пополам, а затем еще пополам синий бланк и пряча его в нагрудный карман френча.
— Семь минут назад.
Сталин аккуратно застегнул пуговичку кармана и одобрительно кивнул. Секретарь тоже кивнул, но остался стоять.
— Что еще?
— Пока вы тут совещались, Бухарин заезжал перед коллегией в Агропроме. Оставил майский «Ленинград» с последней подборкой Мандельштама. Только просил прочесть до завтра, — тут же добавил секретарь, сочувственно шевельнув плечом. — Он и так, говорит, еле выбил на день. Внучка лапу наложила, хочет немедленно дать какой-то школьной подруге… сочинение им там, что ли, с ходу задали… Он толком не объяснил, спешил.
— Попробую, — недовольно сказал Сталин, повернулся и, ссутулясь, сунув руки в карманы брюк, опять побрел вдоль стола, вполголоса ворча по-грузински: «Это же сколько теперь пишут… и хорошо ведь пишут… хоть совсем не спи…»
Возле Иры он остановился и, сразу переключившись, переспросил:
— Семьсот метров? Совсем рядом, а я не знаю. Если время будет, своди меня как-нибудь.
У стенографистки заблестели глаза от удовольствия и детского тщеславия.
— Только когда народу поменьше.