Письмо живым людям
Шрифт:
— Вот такой я простой мужик. Шахматушки люблю. А ты, сверхчеловек долбаный, вообще ничего не любишь.
Высокий, не отвечая, нагнулся и поднял с земли металлический, чуть погнутый прут — видимо, обрывок арматуры с каких-нибудь развалин. Несколько раз легко похлопал себя по герметическому упругому сапогу с армированным носком. Грузный косился неодобрительно.
— А если я как старший в патруле твои упражнения запрещу? — спросил он.
Высокий насмешливо вздохнул.
— Занимайся уж шахматушками, — снисходительно произнес он затем. — А я… я человеком хочу чувствовать себя, понимаешь? Воздействовать! Жизнь — плесень планет! Она мне
— Я, я, — занудным голосом передразнил его грузный. — Головка от… — Он произнес неприличное слово. — Экий ты… — помедлил, выбирая, как сказать, — с идеалами. Верно, три университета кончил? Или папа — адмирал?
Когда женщина с розовыми завязками на голове миновала бархан, сверкающие фигуры выступили из-за стены ей навстречу молча и просто. Женщина сразу остановилась, не пытаясь ни бежать, ни звать на помощь. Летел шелестящий песок, ветер стонал среди обломков на вершине.
— Миленькие… — робко, едва слышно пролепетала женщина, обманутая спокойствием военных. — Ой, да я что хотите!.. Вот! — Она сама поспешно вытащила из-за пазухи так тщательно упрятанный пакет. — Водички только оставьте… немножко. Сестренка у меня…
Протянутая с пакетом рука дрожала в тишине. Высокий не спеша зашел женщине за спину и вдруг наотмашь, изо всех сил стеганул ее прутом. Удар кинул женщину в песок, выбив жуткий вскрик из ее легких; высокий, раздувая ноздри, страстно вздохнул.
— Опять, — пробормотал грузный. Перегнувшись через собственный живот, он подцепил отлетевший в сторону пакет. Отдуваясь, распрямился. — Все-таки вихнутый ты.
Женщина, всхлипывая и захлебываясь, беспомощно ворочалась на песке — прут перебил ей позвоночник. Высокий стоял над нею, наблюдая и впитывая. Затем пнул носком сапога.
— Бутылку не разбей, — сварливо сказал грузный. Высокий ногой перекатил хрипящую женщину лицом вверх.
— Забирай свою бутылку, — ответил он невнятно, его голос взволнованно трепетал. Грузный снова нагнулся, пыхтя, запустил руку за клапаны балахона.
— Грудь, — сообщил он. Покопался. — Ага, вот… Коровища! — почти с обидой воскликнул он, вытаскивая бутылочку. — Заткнуть не могла как следует! — Встряхнул, посмотрел на просвет. — Чуть не половина вытекла… Тьфу! — На ходу забивая пробку поплотнее и от негодования мотая головой, он отошел шагов на семь и сел, в то время как высокий распалялся все более и сам пристанывал при всяком ударе. В заходящемся вое пролетало скомканное: «Родненькие!.. Сестренка…»
— Ну, порезвился, и будет, — громко сказал грузный потом. — Давай доколачивай. Все-таки это, — он неопределенно шевельнул ладонью, — противозаконно.
Высокий, набычась, глянул на него налитыми кровью глазами.
— Ты мне не мешай, — утробно прохрипел он. — Убью!
Грузный не спеша поднялся, одернул и огладил комбинезон.
— Пре-кра-тить! — гаркнул он с неожиданной силой, и высокий замер, обмякая и тяжело дыша.
— Так-то вернее, — сказал грузный спокойно. — Добивай, и пошли.
— Не-ет, — выдохнул высокий. — Пусть полежит. — Голос его был мстительным. — Пусть поразмыслит, какое она дерьмо!
Женщина была еще жива, когда на нее набрела пожилая чета, возвращавшаяся с раздачи. Ни кричать, ни говорить, ни двигаться она уже не могла. Только в горле клокотало да медленные слезы тоски, едко скапливаясь между щекой и резиной, катились сами собой из уставленных в круглые вырезы неба глаз.
— Ах, сволочи, ах, паразиты… Распоясались совсем…
— Никого вроде, — бросила старуха, деловито озираясь. — Вот Господь послал…
Женщина затрепетала в последнем усилии, пытаясь что-то сказать, язык ее шевельнулся в заполнившей рот пене — и дыхание остановилось.
— Не могу чего-то, — буркнул старик.
— Сдурел, старый! — сразу взбеленилась жена. — У самого же шахта в маске выгорела!
— Шихта, — проворчал старик.
— А тут — глянь — новенький! Стеклышко только побилось, так мы от старого вставим… Ой, мужчины, беспомощный вы народ. Как завтра за мальчиком-то в светлый край со старой шахтой пойдешь?
Обхватив голые колени руками, третий час мальчик сидел на вершине бархана. Он никуда не спешил — и видел все, с той секунды, как патрульные прервали предписанный им маршрут движения, до той, как старики, стащив с убитой противогаз, балахон, а потом — снова поспорив немного — зачем-то и одежду, поспешно поползли прочь. Он наблюдал спокойно, потому что чувство, в котором странно мешались недоумение и омерзение, стало слишком привычным с того момента, как мальчик помнил себя. Душа его окостенела от отчаяния и непонимания. Все было мерзким. Все было зверским. Все было противоестественным и чужим. Не таким, как должно. Он не помнил, не знал, каким оно должно быть, но не принимал остервенелого мира, в котором жил. Он и сам был не таким — он знал, его зовут Мутантом, потому что убийственное загадочным образом его не убивало. Он знал, его считают сверхъестественным существом, и, видимо, по праву, — но он этого не понимал. Он знал, от него ждут чудес, — но его это не трогало. Он помнил, как очнулся в тепле забот профессора и его жены; но, постепенно осознав, что они ничего не могут ему объяснить ни о нем самом, ни о мире, что они не отец, ему и не мать, что даже они как-то мимо него, — он ушел, едва начали стаивать насквозь серые от радиоактивного пепла сугробы ядерной зимы. Ушел искать свои корни. И скоро понял — у него нет корней.
С тех пор — вот уже почти полгода — он жил бесцельно и безучастно. Память его билась о бронированную тусклую штору, сродни тем, что прикрывали входы в жалкие, зараженные бункера. Но если через них он проходил свободно, вызывая суеверный ужас окружающих мгновенным угадыванием цифровых кодов любого замка, любой следящей системы, любой шифрованной информации, то все попытки броситься за ту секунду, которая помнилась исходной, — в странно чужой комнатушке с лампой на столе, с плохонькой репродукцией хорошей картины на стене, с ласковым, но странно и нестерпимо чужим женским лицом, — все попытки прорваться дальше оказывались тщетными. И никто, никто не мог ему помочь; напротив, помощи ждали от него. Они, все — от него, одного. Это было смешно к горько.
Недавно он узнал, что к профессору он попал от другой женщины. Это был слух — его следовало проверить. Возможно, та была его настоящей матерью — хотя все равно жена профессора, ночей не спавшая с ним, полумертвым, во всех отношениях была ему больше матерью, нежели та, бросившая калеку. Иногда, несмотря на духовное отупение, он испытывал, вспоминая свой безмолвный уход, уколы совести. Если бы он и впрямь мог кого-то спасти, первыми — возможно, единственными — он спас бы профессора и его жену, заново научивших его сидеть, ходить, говорить, есть. Они были людьми мира, где он постоянно ощущал себя неким неудачным трансплантатом; и в то же время в них было — было, было, он помнил — настоящее, естественное и единственно возможное… он не мог этого понять.