Письмовник
Шрифт:
Папа меня никогда даже не шлепнул, а от нее я все детство получала и ремнем, и пощечины. Однажды они ругались, и я подошла к ней сзади, чтобы обнять, а она запивала таблетку, и я случайно ее толкнула под локоть. Она облилась и набросилась на меня, стала бить и не могла остановиться. Папа меня выхватил.
Они ругались из-за меня.
Папа кричал:
— Зачем ты ее постоянно тюкаешь?
Она отвечала:
— Иначе кто из нее тогда вырастет?
Куда-то она уехала на несколько дней и, вернувшись, устроила скандал, что дома все
Она все время повторяла, где-то вычитанное, что жизнь — это не роман, что она не усыпана розами, что в ней надо делать не только то, что хочешь, и вообще мы явились на землю не для того, чтобы развлекаться.
Не любила, когда я уходила из дому, ей не нравились мои подруги, она ненавидела Янку. Считала, что все плохое во мне — от нее.
Папа всегда за меня заступался:
— Но ей же нужны подруги!
Все кончалось мамиными слезами:
— Ты всегда на ее стороне!
И она чувствовала, что между мною и папой существует больше, чем между ними. Наверно, мы обе ощущали, что для отца я значу больше, чем она.
Однажды я поняла, что именно я в ней не люблю. Она — женщина, у которой все правильно в жизни — все именно так, как она и хотела, — и никак иначе быть не может. Она всегда знала, чего хочет и как этого добиться. И с мебелью так, и с людьми. Она и в школе была пятерочницей. И подруги у нее были какие-то несчастные, которых она учила всегда, как надо жить. И внутри презирала их за то, что они так не могут, что у них все не по-людски. И всегда наклеивала фотографии всех наших отпусков в фотоальбомы, где счастье было запротоколировано. Она хотела и меня, и отца подогнать под свои фотоальбомы. А ничего не получалось.
Отца приглашали сниматься все реже и реже. Он переживал, срывался. Дома он не пил, но приходил все чаще пьяным. Я его спрашиваю:
— Папа, ты пьяный?
А он отвечает:
— Нет, Зайка, я притворяюсь.
Они скандалили, будто не знали, что злые слова нельзя взять назад и забыть. Не знали, что люди ругаются на полную, а мирятся наполовину, и так каждый раз от любви отрезается, и ее становится все меньше и меньше. Или знали, но не могли ничего поделать.
А я запиралась от них и умирала от нелюбви.
Хуже всего было зеркало. Вот неглаза, вот нелицо, вот неруки. Вот негрудь — нетронутая даже загаром — обещает быть, но все не приходит.
И не понимала, как такое могло получиться, что мама — красавица, а я — вот.
Думала, как странно, что это называется мной.
И какое несчастье — быть этим.
У Янки давно уже была и первая любовь, и вторая, и третья, а я уже поверила, что у меня вообще никогда ничего не будет. И выла беззвучно, уставившись на обои.
И вот тогда у нас в доме появился он. Они были с папой дружны
Он был рыжим, а ресницы жгуче-красные, длинные, густые. Как рыжая хвоя. Вообще волосы какой-то зверской густоты. За столом было жарко, он расстегнул рубашку, закатал рукава, и были видны бицепсы, мощные, усыпанные веснушками. И сквозь ворот рубашки на груди пробивались рыжие клочья.
Помню, он говорил, что только что с моря, но кожа светлая, не загорает, только розовеет.
Он стал приходить часто.
Папа показал мне фотографию, на которой они вдвоем дурачатся, висят на перекладине вниз головой. Я смотрела на тех мальчишек и подумала еще тогда — до того, как стать отцом, мой папа уже был моим папой? А этот рыжий уже тогда был им? Кем им?
Он был старым холостяком, и папа с мамой все шутили, что его нужно женить. Один раз сказал:
— Если видел раз женскую грудь — все равно что видел ее у всех.
А мама возразила, что ничего подобного, женские груди — как снежинки, нет ни одной похожей, и они засмеялись. Мне все это было странно и неприятно.
Он называл меня Сашкой-промокашкой. А я в его присутствии совершенно терялась. Вернее сказать, я с ним снова раздваивалась, но та, которая боялась, была здесь, а другая, которая ничего не боялась, куда-то исчезала в самый неподходящий момент.
Он зайдет ко мне, взглянет на обложку и спрашивает:
— Как там Троя? Еще держится? Или уже взяли?
Я набралась храбрости и спросила, про что он хочет снять кино. Он ответил:
— Вот ты, к примеру, пила кефир, и у тебя после этого остались белые кефирные усики, а на улице — написали во вчерашней «Вечерке» — автобус наехал на остановку, где ждало этого автобуса много людей, и они погибли. И между кефирными усиками и этой смертью есть прямая связь. Да и между всем остальным на свете.
Я влюбилась в него без памяти.
Когда он был в гостях, я незаметно выскальзывала в прихожую, чтобы понюхать его долгополое пальто, белое кашне, шляпу. Он пользовался каким-то незнакомым одеколоном — и запах был восхитительный, терпкий, мужской.
Я не могла спать. Теперь я умирала от любви. Ночи напролет рыдала в подушку. В дневнике каждый день выводила страницами: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя».
Мне было так больно. Я не понимала, что с этим со всем делать.
Мама все видела и переживала вместе со мной. Не знала, как помочь. Обнимала меня и утешала, гладила, как маленькую, по голове. Пыталась образумить:
— Ты еще совсем ребенок. У тебя острая потребность не только быть любимой, но и отдать свою любовь. Все это прекрасно. Но кого любить-то? Твои женихи еще только в солдатики перестали играть. И вот отсюда все эти слезы в подушку, зависть, фантазии, грезы, обида на судьбу, злоба на весь мир, на самых близких. Будто самые близкие именно во всем виноваты. И тогда ты начинаешь себе все придумывать.