Письмовник
Шрифт:
Вообще мы тут представляем собой довольно живописную компанию.
Американцы похожи из-за своих широкополых мягких шляп на лихих ковбоев. Они дерутся тоже хорошо, но дисциплиной не отличаются. Смотришь на них и чувствуешь себя в каком-нибудь из романов Майн Рида.
Настоящих французов мало, здесь только зуавы, наспех присланные из Индокитая. Они мало похожи на регулярные войска и очень воинственны.
У англичан здесь сипаи — высокие, стройные, в желтых и красных тюрбанах. Во главе каждой роты стоит непременно английский офицер, а офицер сипай, подчас втрое старше своего командира,
Австрийцев здесь всего несколько десятков человек, но зато национальные флаги их такой величины, что одним можно покрыть всех сразу.
Италию представляет рота берсальеров — альпийских стрелков. Все точно сняты с картинки «Живописного обозрения». Шляпы с петушиным пером, голые икры, маленький карабин в руках. Всем улыбаются.
Сегодня видел немцев в неуклюжих коричневых куртках. Одному стало плохо под палящим солнцем, товарищи оттащили его в тень и обмахивали. Вообще, от жары здесь часто падают.
Иногда мне все это напоминает какой-то странный маскарад — все эти формы, наряды, каски, чалмы. Раньше ведь люди переодевались для карнавала, чтобы обдурить смерть. Это то, что мы здесь делаем?
Еще бросается в глаза, что отношение между союзниками самое дружелюбное, даже у солдат. Да и как может быть иначе, если им приходится делить одни лишения и опасности и в бою выручать друг друга?
Знаешь, что замечательно? Вот мешаются здесь с нашими фуражками белые шлемы англичан, синие круглые головные уборы французов, германские каски, чалмы сипаев, задорно загнутые шляпы американцев, маленькие белые фуражки японцев — и приходит ощущение, что есть, действительно, единая человеческая семья, и все войны, которые вели наши предки, ушли в прошлое. Наверное, мы на последней войне.
Иногда, когда свободен от дежурства, захожу к раненым посидеть и послушать их разговоры. Сегодня в одной палатке обсуждали артиллерию. Командир второй батареи Ансельм, которому раздробило локоть и осколком изуродовало нос — он остался практически без руки и с обезображенным лицом, но еще радуется, что так легко отделался, — так вот, он рассказывал, что китайцы стреляют из новейших крупповских орудий бездымным порохом, с позиций, совершенно закрытых железнодорожными насыпями, и из-за городского вала, отыскивать их чрезвычайно трудно.
Удивительно смотреть, как человек с забинтованным лицом, отныне урод на всю жизнь, с истерзанным телом, не поддается унынию, а еще находит в себе силы смеяться и поддерживать других раненых. Поневоле приходит мысль: а смог бы я так?
Особенно отличаются большой выносливостью при ранах казаки. У одного амурца, урядника Савина, раздроблена челюсть и язык распух до того, что не помещается во рту, а он еще пытается улыбаться над тем, что его обвязали точно бабу.
Помнишь, я писал тебе о Рыбакове, у которого были перебиты ступни. Ему ампутировали одну ногу по колено. Он говорит, что чувствует ее. А я, когда думал о нем, представил себе, что, наверно, после смерти человек вот так же чувствует свое тело, которого больше нет.
Приносят каждый день новых раненых. Сегодня — счастливое исключение. Все живые еще
Мне полюбился злюка Заремба, наш доктор. Когда у него хорошее настроение, он начинает всех смешить своими рассказами о том, как работал несколько лет при нашей миссии в Пекине. Он понимает немного по-китайски. Сегодня за чаем он вспоминал, как однажды пришел к нему молодой китаец и объяснял что-то про болезнь матери. Заремба дал ему лекарство, а тот не понес матери, а сам поспешил выпить его на месте. Молодому человеку вовсе не показалось странным, что мать должна выздороветь от лекарства, принятого за нее сыном! Это дает какое-то представление об уровне развития китайцев.
У доктора очень много работы. Вот сейчас он ушел на операцию — принесли солдата из саперной команды, у которого началась гангрена. Он умолял оставить ему ногу. Я слышал, как Заремба оборвал его:
— Я никогда не ампутирую зря.
И велел насильно наложить маску с хлороформом.
Ты знаешь, я на днях из любопытства нюхнул маску — безвкусный, тепловатый, пахнущий резиной воздух.
Иногда удается переброситься парой слов с Люси. Накануне она помогала фельдшеру делать перевязку, приходилось отдирать присохшие к ране бинты. Раненый от боли цеплялся за ее руки. Люси с улыбкой показала свои запястья — иссиня-черные. Она гордится этими синяками.
Люси, оказывается, сделалась сестрой по необходимости. Она пыталась эвакуироваться из осажденного города, но последний поезд с беженцами, отправленный из Тянцзина в Таку, выходил под обстрелом, и несчастным людям, а вагоны были переполнены женщинами с детьми и ранеными, пришлось вернуться — железнодорожный путь уже был разрушен. Все вынуждены были остаться в осажденном городе и вынести жестокую бомбардировку. Она не могла сидеть в бездействии и пошла добровольно в госпиталь помогать. Теперь она могла бы уехать вместе с другими беженцами, но пока решила остаться в нашем лазарете. Действительно, Люси со своим теплом и лаской нужна раненым не меньше, чем лекарства.
Когда разговариваешь с ней, глаз невольно пристает к нелепой родинке, она замечает этот взгляд, прикрывается рукой, и оттого становится неловко.
К ней тянутся. Это и понятно. Столько мужчин, оторванных от дома, от родных. Каждому хочется хоть каплю ласки, человеческого слова, тепла. Но Люси со всеми одинаково ласкова и никого близко не подпускает. Мне кажется, исключение делается только для Глазенапа. Я часто вижу их вместе, о чем-то оживленно беседующими. У сестры хороший легкий смех. Вот и сейчас Кирилл вернулся от нее в нашу палатку, повалился на койку и молча вздыхает. Протирает от песчаной пыли свои очки, толстые, как донышки стаканов. Я однажды попытался посмотреть через них — только глазам сделалось больно.