Питер
Шрифт:
Это теперь так камера называется? Впрочем, грех жаловаться. После станции Слепых (Просвет — какая ирония) ему любая камера, где есть освещение, в радость.
— Ну, как? — поднялся Кузнецов. — Что спрашивали?
Иван отмахнулся, сел на койку, прислонился спиной к стене. Надо подремать, пока есть возможность. Прошло время… час, может быть. Иван думал, что на допрос позовут еще кого-нибудь из них, но там, похоже, решили ограничиться только им.
— Я выразитель чаяний народа, — заявил Уберфюрер, развалившись на узкой койке.
Закинув руки за лобастую, исполосанпую, побитую голову,
Иван слушал.
Роль слушателя была хоть и не новой, но еще не надоевшей. Вообще, умение слушать — одно из самых важных качеств вожака стаи. Или командира диггерской команды. Правда, уже бывшего.
…Вспышка: оскалившийся Гладыш с кровавой накипью на губах, Сазонов, матовый блеск кольта-питона. Выстрел.
Бывшего командира бывшей команды.
Иван мотнул головой. К черту. К монтерам все.
— Чего ты выразитель? — переспросил Мандела с сарказмом. — Нет-нет, ты продолжай говорить, я записываю.
— Записывай, — Убер прищурил левый глаз и начал диктовать в потолок. — Выразитель народных желаний. Можно сказать, их материализация.
— Я хренею, — вставил Кузнецов. Посмотрел по сторонам, гордый — вот как я могу. Салага.
Иван усмехнулся.
— Я тоже хренею, — согласился он. Впрочем, Миша прав, пожалуй. Такой материализации народных желаний, как красный скинхед с плохо выбритой и изуродованной шрамами головой, врагу не пожелаешь.
— Но-но! — возмутился Убер. — Слушайте, дети мои, и учитесь. Брат, пиши. Русский народ, пункт «а» — не любит инородцев. Пункт «б» — потому что боится их. Но дело в том, что пункт «б» неверен. Русский народ боится не инородцев, а себя. Вернее, он опасается, что после стольких лет, когда его гнули то в одну, то в другую сторону, ломали кости, отбивали почки, ставили на колени и учили жрать по звонку колокольчика, после стольких лет издевательств он разучился давать сдачи. Именно поэтому инородцы ему так страшны. Что, если они посягают на него, не уважают? Вдруг они примут доброту русского народа за слабость, а гостеприимство за потакание хамству — и сядут русскому народу на шею? Глупость и низость вышестоящих, вечные побои и выбивание лучших — и что осталось? Отсюда и преувеличенно резкая реакция. Когда нет у целого народа покоя в душе — нет уверенности в собственной адекватности, в точной оценке происходящего — то лучше перестраховаться и ответить резче, чем нужно. Поэтому — национальная резкость, ожидание только плохого и заранее выбранная боевая позиция.
Вот, господа мои товарищи, в чем вечный роковой парадокс русского нaрода — а теперь народа Ковчега. Ибо спаслись мы и с гадами и с курами и еще с кем-то из тварей…
Боль в уголках губ.
— И с ними тоже, — согласился Уберфюрер
С морскими свинками, — лицо Ивана прорезало усмешкой, как ножом.
— Слушай, Убер, откуда ты такой умный взялся? — спросил Иван. — На мою голову?
Скинхед даже привстал на койке,
— Это вопрос?
Иван понял, что нарвался. Ой-ё.
— Я, конечно, всего не помню… — начал Убер. Устроился
— Заткните его кто-нибудь, пожалуйста, — попросил Водяник обреченно.
— …и умер в далеком детстве, — закончил скинхед, улыбнулся. — А веду я к тому, что пока мы сидели в полной заднице на станции Просвет, я кое-что вспомнил. Ты, кажется, спрашивал, как я оказался в Венеции?
Иван поднял голову. Верно, спрашивал. — Да.
— Понимаешь, кое-какие куски так и не встали на место. Это обидно. Я помню бой, потом дыра, а дальше я уже в окружении бордюрщиков — и они себя ведут очень грубо.
— Тебя пытали, — сказал Иван. Уберфюрер поднял левую руку, оглядел изуродованные пальцы, хмыкнул.
— Что-то вроде. Потом я куда-то бегу по туннелю, со мной еще несколько человек — видимо, тоже пленные. Сдается мне, это был побег на рывок.
Дальше опять дыра — и вот я уже в Венеции, пью какую-то жуткую ацетонистую дрянь. А дальше начинается забористое кино с твоим, брат, появлением в главной роли. Как тебе, кстати, сюжет? — поинтересовался он. — Неслабо, а?
Иван отмахнулся.
— Что ты еще вспомнил?
— Свой непальский нож кукри. Вернее, куда он делся. Был там у бордюрщиков один тип… — Убер криво усмехнулся, замолчал. Лег на койку лицом вниз. — Впрочем, это личное. — Он высунул из подушки один глаз, попросил: — Когда вас будут кастрировать, разбудите меня ужасными криками, хорошо?
— Заметано, — сказал Иван.
Только Иван начал задремывать, дверь открылась. На пороге стоял высокий человек (кастрат, мысленно поправился Иван, словно это отменяло человеческую природу пришедшего). У него были тонкие черты лица, очень гладкая бледная кожа. Глаза ярко-зеленые. Не знал, что так бывает, подумал Иван. Настолько зеленый цвет.
— Иван Сергеевич, — обратился высокий кастрат к нему. Диггер вздрогнул от звука его голоса — высокого, хрупкого, какого-то отстраненного.
— Да, это я.
— Меня зовут Марио Ланца, — сказал высокий кастрат. — Я должен поговорить с вами…
— О чем? — Иван встал, расправил плечи.
— О вашем отце, Иван Сергеевич. О вашем настоящем отце. Они поднялись на платформу. Праздник у них тут, что ли? — удивился Иван. Кастраты суетились, бегали. Крик стоял, как на Садовой-Сенной, а там народу раз в десять больше, чем здесь. Нет, все-таки в них много бабского.
Они прошли в служебное помещение у торца платформы, стены были выкрашены в пастельный спокойный цвет, все чисто и аккуратно.
— Я должен кое-что у вас узнать, — сказал Ланца, когда они сели. Иван поднял брови. На следователя Ланца походил меньше всего.
— Именно вы?
— У меня уникальная память, — сказал Ланца. — Возможно, вы слышали когда-нибудь, что некоторые люди помнят свое рождение. Писатель Лев Толстой, если вам это имя что-то говорит, помнил до мелочей, как его маленького крестили… Я же помню все. От и до. Свойство моей памяти. Вы не способны что-то запомнить, я не способен забыть даже самые жуткие подробности.