Плач домбры
Шрифт:
— Совсем спятила! — набросилась на нее Сагида. — Бессовестная! Голодной курице просо снится. Он же секретарь райкома!
— А что, у секретаря райкома души нет? Эх, обидно! Прошел давеча мимо, хоть бы слово сказал. Нет, ее искал! Ну что за подружка, всех парней у меня отбила, и этого уже успела! Ну, что он еще сказал? — снова затормошила Алтынсес Кадрия.
— Так, про посевную, про жизнь, — сказала Алтынсес.
Тахау и тут без слова не остался:
— Про посевную не знаю, но оба чуть не всплакнули.
— А тебя кто спрашивает? Ходишь,
Тахау было встопорщился, но, поняв, что сейчас все внимание Кадрии перейдет на него, а этого при таком стечении народа ему вовсе не хотелось, укоризненно крякнул и пошел к мужикам. Они, кто однорукий, кто с костылем, сидели и курили неподалеку.
— Может, о Хайбулле слово зашло? — спросила Са-гида.
— Зашло… Надежды, говорит, не теряй, глядишь — и объявится. Утешал.
— Эх, кто бы меня утешил! Я, когда по налогам работала, а он уполномоченным был, несколько раз с ним сама заговаривала, нет, непонятливый какой-то.
— Кадрия! — Сагида была возмущена до глубины души. — У тебя что, и капли стыда не осталось? Всех на короткий аршин меряешь! А Сергея своего куда денешь?
Но Кадрия только посмеивалась:
— Хватит перстень во рту держать! Кривой верно говорит, не только о посевной толковали. Свидания не назначил?
— Тьфу, бесстыжая!
Алтынсес, занятая своими мыслями, продолжала:
— Вот так и сказал: «Надежды не теряй. Увидишь, вернется негаданно-нежданно». Да… как узнал, что пособие не получаем, рассердился вроде.
Кадрия вмиг посерьезнела, схватила ее за локоть:
— Слушай, подружка, он что-то знает! Потому так и допытывается. Кому же тогда и знать, если не секретарю райкома! Эх, не я была, уж я бы все вызнала!
— Постеснялась я.
— Нашла чего стесняться! Запомни мои слова: скоро что-нибудь да узнаем. Точно! Сердце чует.
— Дай-то бог! — вздохнула Сагида.
Права Кадрия, надо было и самой порасспросить. Алтынсес расстроилась чуть не до слез, потом стала успокаивать себя: сказал же, на днях заедет в Куштиряк. Вот тогда она его обо всем расспросит. Настроение снова поднялось.
И у всех троих было легко на душе. Они шли по краю раскисшей дороги и говорили о том, что скоро война кончится, вернутся домой мужчины, и измученные непосильной работой, голодом, нуждой, а более того — тоской-ожиданием, слезами, столько раз со стоном вздыхавшие женщины наконец-то вздохнут еще раз — с облегчением.
— Эх, уж я знаю, как заживу! — Сагида расстегнула телогрейку и, раскинув руки, потянулась. — Забуду обо всех заботах, ткнусь мужу под крыло и понежусь годика два. — И сказала, чего от праведной Сагиды услышать не ожидали: — Устала, забывать начала, что женщина я…
— Твой Самирхан раньше всех вернется, вот увидишь. Только в госпиталь попал, теперь, наверное, уже на фронт не пошлют.
— Ох, Кадрия, и не знаю, вспомню — от страха холодею. Шутка ли — третье ранение! И даже куда ранило, не написал. Как терпит, бедный! Бывало,
— Не горюй, и другой половины хватит. Еще вспомнишь, что ты женщина, — засмеялась Кадрия.
— Уйди, бесстыдница! — снова загорелась гневом Сагида. — Разве я об этом?! Ополовиненный говорят про того, кто половиной души живет. Вон Сынтимера возьми, какой гармонист был, а остался без руки, глаз от земли не поднимает.
— Хоть бы оставшейся рукой обнял, была бы рада. Нет, подружку выслеживает, словно сокол тетерку. Хорош ополовиненный!
— Что за вздор ты, Кадрия, плетешь! — сердито сказала Алтынсес и, разводя сапогами снежную жижу, прибавила шагу. Хотелось быстрее прийти домой, обрадовать мать и свекровь. Потому, хоть и слушала разговор, шла не оглядываясь.
Пока они брели так, то радуясь, то печалясь, дорога чем ближе к аулу, тем становилась хуже. Снег стал рыхлым, крупитчатым, самую колею залило, во впадинах, покрыв дорогу, разлились лужи. На взгорья, где уже дымилась черная земля, слетелись стаи грачей и с воплями делили что-то.
Сагида опять заговорила о том, о чем болело сердце:
— Нет, я уж так говорю… какую ни есть, только бы привез душу. Господи, на руках носить буду!
— Каждая так думает, Сагида. Я ведь тоже вначале с Сережей в шутку переписывалась. А теперь ночью от страха просыпаюсь, — сказала Кадрия, как-то сразу присмирев. — Хоть бы скорей фронтовики вернулись, кое-кто хвост поджал бы, — сказала она, показав назад, на подъезжающего верхом Тахау.
— И не говори, он бы и солнышку взойти не дал, будь руки подлинней. Куда ни пойдешь, его слово — закон.
Тут, легок на помине, сзади подъехал и сам Тахау. Женщины прикинулись, что не заметили его. Кадрия продолжала:
— В президиуме сидит — Тахау, нами как куклами играет — тоже Тахау.
— А уж это, Кадрия, от нас самих зависит.
— Зависит! Ладно, у тебя есть кому заступиться, а что таким, как я, одиноким, делать? Нужда прижмет, к нему идешь, в колхозе он хозяин.
— И Миннибай-агай совсем плох, два дня ходит, три дня лежит, за сердце держится, — сказала Сагида. — Только название, что председатель.
— Этому псу и на руку. Вон — жена больная, дескать, ни одного дня на работу не вышла. Больная! По лицу щелкни — кровь брызнет.
— Еще подавится…
Они подошли к мосту через речушку Кызбаткан, приток Казаяка. Вода поднялась уже выше наката, быстрые струи омывали накренившиеся перила.
— Я бы сама, не дожидаясь, своими руками удавила его, ни суда, ни тюрьмы не побоялась бы, мать жалко, — спускаясь к воде, сказала Кадрия.
Тут ехавший сзади Тахау махнул плеткой и, взбурлив воду, как мельничное колесо, с шумом и свистом проскакал по еле держащемуся мосту на ту сторону. Или побоялся, что замешкается и будет поздно, останется на этом берегу, или спутницам назло: вот так, дескать, коли языка своего унять не можете, посмотрим, как без Тахау переправитесь.