Плач домбры
Шрифт:
— Ых-хым! — сказал Гата, дескать, тоже не лыком шиты, о том, что в мире творится, наслышаны. Какое, однако, отношение к этому имеет он, Гата, и чему так радуется зоотехник, не понял.
Алтынгужин опять хлопнул его по плечу:
— Ты что, не видел? В четырех местах объявления развешаны. Сейчас писатели в Каратау, а с вечерним автобусом к нам приедут. Будь добр, встреть их, а?
Гата о приезде писателей знал. И объявления видел. Но как это он будет писателей встречать? Ведь это — писатели! В жизни он таким делом не занимался. Растерянно пожав плечами, Гата забормотал:
—
Алтынгужин от просьбы перешел на приказ:
— Как хочешь! Аул покажи, в правление своди, к себе пригласи, чаем напои, но только чаем… до вечера нельзя! А там и председатель с парторгом вернутся, и я освобожусь. Ступай, ступай, друг Гата, возле правления будь!
Надо сказать, что дожил до этих своих лет Гата, а ни одного еще писателя не видел. Интересно, какие они из себя? Удивительно — сам человек, а сам писатель!
Автора, который, как говорится, из куштирякского корня произошел, вырос здесь и каждый год приезжает домой, Гата в счет не берет. По его понятиям, у писателя и внешность, и манеры, и речь должны быть другими. А этот? Все время меж нас крутится, ничем от нас не отличается, даже волосы по-куштирякски — помелом. Произведения его и в «Хэнэке»[70] не печатаются, и в школе их не проходят. А что в его книгах? Герои — обычные люди, события — которые уже были в Куштиряке, даже выдумать ничего сам не может. Нет, автор — он и есть автор, еще не писатель.
Так думал Гата. И чем дальше, тем большим становился его интерес к гостям. На время забыв даже о Танхылыу, он ускорил шаги.
Время у него, как у работника, облеченного ответственностью и полномочиями, рассчитано по минутам, подчинено жесткому председательскому графику. Самому немного подумать, для себя что-то сделать — некогда. Да ему и не хочется. От него что требуется? Быть исполнительным, что поручили — довести до конца. Скажет Кутлыбаев: «Иди в огонь!» — Гата шагнет в огонь, ни минуты раздумывать не станет.
Усердие, послушание ему прививали с детства. Это было первым требованием сначала отца с матерью, потом учителей. Один раз только качнулся он в сторону, уехал из аула, но чем это кончилось, читателю уже известно. Теперь начатое семьей и школой продолжает Кутлыбаев. Никогда голоса не повысит, а шофер все равно ему в рот смотрит.
Это свое качество Гата не замечает, и тем, что больше чужим умом живет, чем своим, не угнетается. И на Танхылыу за то, что вертит им как хочет, зла не держит. Если Шамилов или Фаткулла Кудрявый что прикажут — пожалуйста, конь, как говорится, у Гаты оседлан. Потому кроме любопытства к писателям его в аул торопило и усердие. По укоренившейся привычке он и поручение Алтынгужина принял без долгого сопротивления.
На автобусной стоянке неподалеку от правления куча детворы с криком и визгом играла в снежки. Два парня вешали над входом в клуб красный ситец с надписью: «Любимым писателям — горячий привет!»
— Эй, Матрос, иди-ка сюда, лестницу переставим! — крикнул один из парней, но Гата лишь носом шмыгнул и отвернулся.
Ничего удивительного. Отвернулся — значит, и послушанию Гаты есть предел. Да и кто он, этот парень, рядом с ним?
Вот уж и солнце за Разбойничью
Сначала с тяжелыми узлами, с заплечными мешками вышли с десяток женщин, потом в дверях показались два молодых человека с портфелями в руках. Собравшийся на стоянке народ шумно захлопал в ладоши.
Гата с сомнением оглядел одетых весьма обычно гостей, но больше никто из автобуса не вышел, и тогда он бросился вперед. Перед этим он уже прошелся взглядом по собравшимся здесь односельчанам: более уважаемого, более достойного, чем он, тут не было. Выходит, гости и впрямь на нем. Раздвинув толпу, Гата встал перед ними.
— Добро пожаловать! — сказал он и пожал им руки. Потом показал кулак бесцеремонной детворе: — Ну-ка брысь! Медведя, что ли, увидели?
Один из гостей громко рассмеялся.
— Прямо в точку попал, матрос! — И кивнул на своего хмурого товарища. — Поэт Аюхан[71] — будьте знакомы.
— И вы в точку попали, — фыркнула одна из женщин, — он у нас и есть Матрос!
Толпа рассмеялась. Но Гата нахмурил брови, и смех тут же затих.
— А недостойный ваш слуга, — гость с улыбкой приложил руку к груди и подобающим образом склонил голову, — Калканлы[72] будет. Да, поэт Калканлы!
От любезности Калканлы первоначальная стеснительность, напряженность; какая бывает при встрече с незнакомым человеком, сразу прошла. Толпа обступила поэтов, каждый старался пробиться поближе.
«Хоть с виду и такие, не очень… но писатель — он писатель и есть, уже по имени видать», — подумал Гата. Уважения к гостям как-то сразу прибавилось, раскинув щедрое хозяйское объятие, он пригласил их в правление. Остальным только подбородком кивнул на клуб: туда, дескать, идите.
В правлении уже никого, кроме уборщицы, не было.
— Пока председатель с парторгом не вернулись, может, сходим чаю попьем? — сказал Гата, вспомнив совет Алтынгужина.
— Знаем мы ваш чай! — подмигнул ему Калканлы. — Нет, Матрос, чаи всякие мы потом будем пить.
Больше и говорить стало не о чем. Аюхан, видать, вообще молчун. Задумался о чем-то, смотрит уныло в окно. Калканлы, мыча под нос какую-то мелодию, что-то ищет в портфеле.
Гата растерялся. Где давешняя его смелость, где красноречие и подобающее Куштиряку гостеприимство где? Ни заговорить, ни сесть не смеет. Пошел к двери и стал с фуражкой в руках, как солдат, ждущий, когда его заметит начальство. Но тут, на его счастье, распахнулась дверь и в комнату вошли Исмагилов с Алтынгужином.
Калканлы, бросив портфель, вскочил с дивана:
— Алтынгужин? Или только мерещится…
— Асфандияров! — шагнул к нему зоотехник.
— Оказывается, вы знакомы, — сказал парторг.
— Только ли знакомы! Пять лет океан науки на одной скамье бороздили! — сказал Калканлы, обнимая Алтынгужина. — Вот, значит, в каких ты краях заблудился!
Пока они — хлоп да хлоп — били друг друга по плечу, пока Калканлы от умиления вытирал слезы, а Алтынгужин выспрашивал городские новости, Гата понуро, как человек, потерявший что-то очень нужное, тихо вышел из комнаты.