Плач домбры
Шрифт:
Он был ошеломлен. В первый раз в жизни увидел настоящего писателя, стоял с ним рядом, даже заговорил запросто, поверил, что даже имена у них не как у простых смертных, восхитился еще: да, мол, горшок с маслом по блеску видать! А на поверку поэт, который представился непривычным уху, по тревожным, загадочным именем «Калканлы», на самом деле самый обыкновенный Асфаидияров, даже языку произносить скучно. Разве может быть писатель с фамилией Асфаидияров? Или напутал что-то зоотехник? Да нет, если бы напутал, тот бы поправил: «Я ведь не Асфаидияров, — сказал бы, — я — Калканлы!» Эх, Алтынгужин, Алтынгужин!..
Прав Гата. Свои Асфандияровы и в Куштиряке есть,
Признаться, такого же мнения придерживается и автор. Как ни крути, а «Калканлы» и «Асфаидияров» даже рядом поставить нельзя. Небо и земля. Вот и молодым писателям урок. Вступил в литературу — первым делом об имени побеспокойся.
Одни делают так: соберутся с духом, зажмурят глаза и — рубят свою фамилию пополам! (Так, говорят, в прежние времена палец себе рубили, чтобы в армию не идти.) Потом выбирают половину позвучней. Фатхутдинов становится Фатхи, Миражетдинов — Миражи, Бадрисламов — Бадри или Ислам.
Другие же по месту своего рождения становятся Акташлы, Карамалы, Айский или Сайский.
Встречаются и такие таинственные имена, как этот Калканлы или Тонак.
Один парень даже фамилию американской поэтессы (по имени Ассата) себе утянул.
А уж —ов и —ев от фамилии отстричь — дело заурядное, сплошь и рядом. Начинающий поэт у нас, прежде чем за ручку взяться, берется за ножницы.
На днях в Уфе автор встретил на улице знакомого молодого поэта и почтительно приветствовал его: «Жив-здоров ли, Заминов-кустым?» Тот остановился, посмотрел так, будто не сразу узнал, потом сказал с укоризной: «Замин я». — «Брось, Заминов же ты! И под стихотворением, которое в позапрошлом году было напечатано, так и стояло: «Заминов», — упорствовал автор. Тогда поэт, задрав подбородок, сказал: «А почему Есенин себя Есениновым не назвал? И Сафин — не Сафинов!» — чем и заткнул неразумному автору рот. Какая польза творчеству от этих превращений, как говорит мой друг-критик, трансформаций, автор не знал, мог только догадываться.
Но потом, тщательно исследовав многие прозвища, псевдонимы, укороченные имена-фамилии, которые встречаются в литературном мире и в его окрестностях, он пришел к такому выводу: изменил имя или укоротил его — и талант сразу по-другому заиграл.
Теперь-то автор об этом с видом знатока рассуждает, но сам смолоду из-за своей нерасторопности эту возможность упустил. Взять бы ему и возвеличить свою речку, в которой мальчишкой, словно рыба, плавал, как утка, нырял, — назваться Казаякским! Или стать Куштирякским. Во-первых, тогда бы и Гата с таким пренебрежением не смотрел на него, его писательского достоинства не унижал. Во-вторых, словно чахлая березка в тени раскидистого дуба, под сенью своего прославленного однофамильца не потерялся бы. Все! Кайся, казнись — уже поздно, что есть, тем и довольствуйся. Вот и друг-критик, имея в виду славу однофамильца автора, говорит частенько: «Глядя на гору — горой не станешь».
Тьфу, заговорился! Со всеми этими поздними сожалениями автор и про гостей забыл. А они уже давно в клубе, на сцене сидят. Толк
На радостях даже автору оказали снисхождение, пригласили в президиум, в один ряд с начальством и гостями посадили. Ни Аюхан, ни Калканлы его не знают, да и он видит их впервые. Когда же автор представился: «Такой-то…» — Калканлы рассеянно пожал ему руку: «Ты случайно не младший брат того самого однофамильца?..» — и снова повернулся к начальству.
Вечер начался. Первььм выступил Исмагилов, объяснил, зачем нам нужна поэзия, рассказал биографии приехавших из Уфы поэтов. Одно ухо у автора парторга слушает, а другое — невольно туда навострилось, где Алтынгужин с Калканлы о чем-то шепчутся.
— Поэму, которую на четвертом курсе начал, уже, наверное, дописал? Где напечатали? Мне что-то не попадалась, проглядел, может.
— Эх, брат! Не дали поэме ходу. В Союзе писателей обсуждение было, привязались: жизненного опыта не хватает да образа передового нашего современника нет. Дескать, в поэме страсть да разлука, любовь да тоска. Откуда им знать, что в основе всех великих поэм мировой литературы — любовь?! Один критик особенно цеплялся…
— Не критик такой-то, друг нашего автора?
— Он самый. Говорит, чтобы я у Йылбаева поучился. А я эту йылбаевскую поэму левой ногой напишу…
Автор в испуге перевел взгляд на Исмагилова. Тот как раз получил какую-то записку. Заглянув в нее, он сказал, что дальше вечер будет вести Алтынгужин (на что Шамилов обиженно поджал губы), и поспешно вышел из клуба.
Первым Алтынгужин дал слово Аюхану. Аюхан, немного смущаясь, вышел к краю сцены, почтительно поклонился залу. На усталом лице его чуть прочертилась улыбка; шрам, надвое рассекший правую бровь, побелел. Еще не затихли аплодисменты, как он заунывно, словно затянул мунажат[73], начал читать свои стихи. Сам тянет, а сам, будто железо кует, кулаком в кулак бьет. Но хотя движения решительные, глаза печальны, стихи грустны. Вот он размахнулся еще шире и в последний раз опустил свой молот на сердце слушателей: «Эх, по родной стороне стосковался. Только разве туда добе…жишь!» — на последнем слоге голос сорвался на хриплый шепот, и он замолчал.
Зал все еще боялся дышать. Имеющиеся носовые платки были уже в руках. И в этой тишине одна из женщин, то ли на грустное лицо поэта глядя, то ли под впечатлением стихотворения, сказала с жалостью:
— Бедный, раз так стосковался, что ж на чужбине-то маешься!
Другая:
— О господи-и! — И заплакала.
Эта плачет, слез унять не может, а в зале шум.
— Эх! — крякают одни и от полноты чувств кто платком, кто рукавом вытирают глаза, другие руками машут, чужие крики пытаются перекричать, просят почитать еще. Алтынгужин колокольчиком трясет. Сам Аюхан поднял правую руку и, виновато улыбаясь, ждет.
Наконец все стихло. Аюхан стал читать дальше. Таких рвущих душу тем он больше не касался, читал стихи о передовиках полей, о девушках-строителях, потом о творчестве, о дружбе, о любви, да и кулаком уже не так храбро ковал. Но поэт уже успел приворожить зал. Тускловатым ровным голосом читает и читает, слушатели обо всем на свете забыли, в самых простых словах им большой смысл открывается, до сердца доходит…
Наконец поэт вытер вспотевший лоб и пошел на место. Раздались недовольные голоса: