Плач домбры
Шрифт:
Остальные братья и сестры еще в младенчестве умерли от разных болезней. У отца, Кылыс-батыра, вся жизнь на службе у Богары проходит. Чем, какими радостями, какими заботами-печалями будет жить осиротевшая мать?
* * *
Первый раз в жизни вышел Хабрау в такой далекий путь, впервые увидел чужие земли.
Мерно, величественно, лишь постанывая порою, вышагивают верблюды, верховая охрана то вперед уносится, дорогу выведывает, то, гарцуя, ходит вокруг каравана. Только встанут на привал, сразу завязывается оживленная беседа. Караванщики, бывалые путешественники, рассказывают об удивительных приключениях, случавшихся с ними в их дальних
Однако на первых порах вид у Хабрау был пасмурный. Все было будто во сне. И как уехал, и сейчас — словно несет его по бескрайнему, неоглядному морю и он отдался течению и не знает, не ведает, к какому берегу его вынесет.
Одно удивительно: отчего это отцу, который и мулл, и дин-ислам до этого не очень-то жаловал, вздумалось вдруг послать его учиться на муллу? В чем смысл? Или умысел? И зачем таился? Почему открыто, начистоту не поговорил с ним и с матерью?
— Что приуныл, юный истяк?[10] Зря печалишься. Величие и богатство Сыгнака достойно семи чудес света. Попадешь туда, и Яик свой и Сакмару, все забудешь, — посмеиваясь, успокаивал его караванбаши. То ли шутит, то ли всерьез.
А сам он из каких краев? И забыл ли в бесконечных дорогах, долгих годах свой родной дом? И вечерами, когда разжигают костер на привале, в заметавшемся над казаном дыме ловит ли он сквозь верблюжий запах ту горечь, какая была в дымке родного очага, как ловит ее Хабрау?
И все запахи расцветающей степи перебивал этот дымок, и оттого не затихало в душе Хабрау чувство обиды и несогласия. Ладно еще, отец — о чем он подумал? — велел взять с собой домбру. Порою не выдержит Хабрау и возьмет в руки домбру, и словно тот дымок, тот горький вечерний ветерок коснется струн — и зазвенят долгие печальные мелодии родной стороны. А уж когда путники примутся упрашивать, он и споет что-нибудь. Конечно, о том, чтобы муллой стать, он и мысли не допускал. Страсть одна, мечта одна. Возьмет в руки домбру — в домбре душа просыпается, а запоет — звучный и сильный голос его тоскливому сердцу в исцеление. А сколько песен он сам придумал! Но Богара и Кылыс-батыр его страсть не уважили, с мечтами его не посчитались, всю его жизнь круто на свой лад завернули, К добру ли это? К недобру ли?
И время было тревожное. Весь мир в неурядицах. Нет покоя в Великой Орде. Только один хан усядется на престол, как, глядишь, он уже убит и на его место другого посадили. Оттого и на дорогах, что ведут в Сыгнак, столицу Белой Орды, разбойничает всякий сброд. К тому же, после того как два года назад владыка Белой Орды Урусхан убил Тайгужу-углана, правителя Мангышлака, сын Тайгужи, Тохтамыш, бежал под покровительство Хромого Тимура и теперь там собирает войско. Куда ни пойди, а все равно на берегах Сырдарьи наткнешься на заставы Тохтамыша.
Через месяц пути караван, с которым шел Хабрау, тоже остановили. Разъезд в пятьдесят всадников окружил путников и погнал в ставку Тохтамыша.
Тохтамыш, тщившийся выказать себя властителем просвещенным и великодушным, полководцем суровым, но справедливым, большого вреда купцам чинить не стал и, удовольствовавшись богатыми подношениями, караван пропустил. Но в Сыгнак, к которому уже два года примеривался и теперь собирался разнести вдребезги, идти не разрешил, велел поворачивать верблюдов на Хорезм.
Как и всегда, в поисках безопасности к каравану прибилось много всякого бродячего люда. Ясно, что были здесь и дервиши-каландары, что бродили в поисках истины небесной, и юноши, что вышли в путь в поисках мудрости земной, были и рабы, бежавшие от своих колодок, о лазутчиках и соглядатаях и говорить нечего, эти всегда возле караванов крутятся.
Таковых — человек двадцать — отделили от каравана и посадили в яму. Сказывали, что допрашивать их будет сам Тохтамыш.
Через три дня началось дознание. Тех, кто показался подозрительным, забили в колодки, а тех, кто шел без злого умысла и божьим промыслом, отпустили на все четыре стороны, вернее — на три, на Сыгнак дорога была закрыта и им. «Слышал, слышал о башкирах, — с важностью проговорил Тохтамыш, когда узнал, из каких земель идет Хабрау, — у нас их истяками называют. Народ храбрый и злой, вот несчастливый только. Правда, нет? Знаю, знаю, пьет вашу кровь Голубая Орда, батманами пьет. Недолго ждать осталось, вот соберу Дом Джучи воедино и вас под свое крыло возьму». И еще: «Божью, значит, истину постигать идешь? Одобряю. Не то в ваших краях от языческих обычаев все никак не отойдут». Повелел Хабрау пристать к дервишам и идти в Самарканд. «Повели уж и коня моего вернуть, сардар», — сказал джигит. «Зачем тебе лошадь? — усмехнулся Тохтамыш. — Она же сбилась… В обузу только. К тому же в святой город пешком войти прилично». Приказал нукеру, стоявшему рядом на часах, выдать стоимость лошади деньгами. В руки Хабрау тут же сунули три серебряные монетки. Как ни жаль было любимой лошади, но тут не поспоришь, он это уже понял.
Скуластый, с серым, словно приконченным лицом, с острыми, как у ястреба, глазами, Тохтамыш не понравился ему сразу. Высокомерие его, важный ли разговор и повадки уязвили, или намерения его — еще один на башкирские земли, и без того страдающие от вражьих набегов, зарится! — разозлили, — от этой встречи в душе осталась какая-то тоскливая оскомина. Откуда им было знать, что через восемь лет они встретятся снова. Тохтамыш уже будет сидеть на ордынском престоле, а прославленный уже сэсэн Хабрау опять пленником предстанет перед ханом, чтобы держать ответ за свои кубаиры, направленные против Орды. А пока и сардар, который хотел с помощью могучего Тимура добраться до престола Белой Орды, и молодой джигит с домброй в руке и с печалью в душе были словно две подхваченные стремниной щепки.
Теперь, когда нукеры из Тохтамышевой своры отобрали и пайцзу, и письмо муллы, ему оставалось полагаться лишь на свои силы и сметку. Одно-единственное утешение — старая домбра. Ладно, хоть на нее никто не позарился, отдали обратно.
Сославшись на то, что его разлучили с караваном, Хабрау мог бы и повернуть домой. Он было и собрался, но все же сообразил, насколько это будет опрометчиво. Разве такая эта дорога, чтобы одолеть ее в одиночку?
Без лошади, без пайцзы. И еды ни кусочка. Так он поневоле пристал к дервишам и, слушая их удивительные рассказы, зашагал в славную столицу Хромого Владыки. Где тьма застанет, там и ночевка, что бог пошлет, тем и сыты.
Стояла самая жаркая в этих краях пора, называемая саратан. Солнце вставало в дымке, потом светлело, разгоралось, огнем палило, Хабрау иссох, почернел, как головешка. Случалось, что и падал на землю без сил. Спасибо, спутники не бросали его. Дервиши, которые бренную свою жизнь посвятили поискам истины и справедливости, силы свои клали, чтобы обучить детей человеческих благочестию, на такой грех пойти не могли. Оно конечно, при случае и эти благочестивые души о своей праведности забывали и пропитания ради мелким воровством не брезговали. Заблудшую ли козу или овечку прирезать и съесть, хлеба ли, плодов ли с дерева прихватить, когда хозяин не видит, — это для них ничего не стоило. Впрочем, у здешнего мусульманского люда и так уже голова кругом шла от благочестия, дервишей они почитали за святых и охотно поили-кормили их.
Среди попутчиков Хабрау были и арабы, и персы, и тюрки. Дервиши, исходившие весь Восток вдоль и поперек, свободно говорили на многих языках. Были среди них и такие, что учились в самых прославленных медресе, постигая учение великих философов. Когда Хабрау немного разобрался в сути споров, освоился с их языком, он стал с жадностью слушать беседы. Чуткий, жаждущий познаний ум его каждую новость, каждый дастан из уст своих спутников, удивительные случаи поглощал, как иссохший песок поглощает воду.