Плач по красной суке
Шрифт:
На упреки Ирмы она отвечала истерикой.
— Он все равно меня когда-нибудь бросит, — рыдала она. — Зачем я ему такая никчемная? Полюбит другую и бросит.
— Что ты психуешь? — увещевала ее Ирма. — Он тебя любит, и это прекрасно. Радуйся своему счастью, всякое счастье на земле быстротечно.
— Нет, я так не могу! Не могу! Не могу! Уж лучше я сама его первая брошу, чем так вот сидеть и ждать в неопределенности. Я не переживу, если он меня бросит. Надо бросать первой. Потом родится ребенок, и будет еще хуже.
— Ребенок еще больше привяжет его к
— Нет, я так не могу. С ребенком будет еще тяжелее его бросить!
— Но зачем его бросать? Живи, пока живется.
Словом, все было как в немецкой сказке, когда глупая Эльза пошла в погреб за пивом и там проиграла в своем сознании всю свою будущую жизнь с ее бедами и несчастьями, а пиво тем временем вытекло на землю, за что ее жених отказался от такой дурехи. Да, все было бы смешно, если бы не так печально. Смятение актрисы перед несчастьем было поистине трагическим. Забеременев, она выскочила из окна восьмого этажа и разбилась.
Ирма считала, что именно такие женщины в старину считались порчеными. Порча заключается в том, что, сбившись однажды с пути истинного, женщина навсегда теряет веру в счастье. Счастье для нее губительно.
Впрочем, в отношении Варьки и ее суженого Ирма, может быть, не права. Все-таки они принадлежат совсем другому поколению…
Случайный контакт
Но однажды случилось невероятное.
Из Москвы с группой фээргешных немцев приехал приятель моего мужа, довольно известный поэт, и пригласил нас на вернисаж одного левого художника.
Это было в легендарные для нашего искусствоведения времена, когда невинные картинки нескольких отважных художников давили бульдозерами и поливали из брандспойтов.
Скандал с выставкой на пустыре получил мировую огласку. Мировое общественное мнение (кстати, что это такое?) было взволновано. Мировой общественности такого слышать не приходилось. Ее, видите ли, возмутило, что невинные картинки давят чуть ли не танками и заливают водой. Между тем в стране происходили вещи куда более дикие и чудовищные, которые, однако, никого не трогали и не возмущали.
Словом, мировая общественность нажала, наши деятели малость растерялись и спасовали, в результате чего состоялось сразу несколько художественных выставок формалистического направления, куда, разумеется, зрителю попасть было невозможно, потому что надо было стоять в очереди целый день.
Отбор произведений на эти выставки был весьма придирчивый и предвзятый, и многие жаждущие художники туда не попали. Раздосадованные таким небрежным отношением к их талантам, а пуще всего тем, что им не довелось участвовать в погроме на пустыре, не довелось отличиться и пострадать перед лицом мировой общественности и тем самым привлечь к себе ее заботливое участие, эти незадачливые художники решили устраивать себе нелегальные выставки на дому, что всегда весьма преследовалось и запрещалось.
Поначалу на подобную неслыханную дерзость в нашей строго курируемой определенными органами области искусства поглядывали весьма снисходительно — никого не убили и не посадили. То есть прецеденты, конечно, имелись: и убили, и посадили — но не всех.
Художник, к которому мы были приглашены на домашний вернисаж, кажется, принадлежал к ташистскому направлению в живописи. На красиво отработанном фоне он старался нарисовать как можно меньше деталей. К примеру, спиральку, звездочку, кружок или даже точку, — на каждом большом холсте по одному знаку. Выглядело это весьма профессионально и внушительно, но разглядывать там особенно было нечего, поэтому вся публика на подвальном вернисаже преимущественно баловалась чаем и развлекалась сплетнями.
Обстановка была крайне нервозная. Посетители, сбившись тревожными кучками по углам, заговорщически шушукались и подозрительно поглядывали друг на друга. Говорили, что во дворе дежурит милицейский патруль, что ожидается провокация. На лестнице действительно толкались подозрительные субъекты, распивали бормотуху из горла и цеплялись к посетителям выставки. Потом они окончательно надрались и рассосались, забыв под дверьми мастерской одного своего пьяного кореша. Тот сидел на холодных ступеньках и жалобно скулил от холода.
— Ребята, ребята! — плакал он. — Возьмите меня к себе, я свой, ребята! — приставал он к посетителям, когда они перешагивали через его тело. Над ним сжалились и взяли на кухню. От тепла его еще больше развезло, и он поведал публике свою горькую жизнь и заодно проболтался, что их с корешами подрядили у ларька по десятке на рыло, чтобы они сорвали выставку и поизгалялись над художничками.
Потом он заснул, а проснувшись, пытался учинить погром, разбил пару стаканов, обозвал всех контрой, за что был торжественно выдворен обратно на лестницу, где долго кричал и матерился. Потом его забрал дворник и сдал в милицию.
Хозяин мастерской, златокудрый красавец, тоже был пьян и нес околесицу про Бермудский треугольник, откуда он родом, и про тарелки, которые скоро заберут его домой. В пьяном виде было особенно заметно, какой это еще ребенок. Ребенку было страшно, неуютно и тревожно, и он плакал пьяными слезами и просил всех дам его усыновить или хотя бы взять к себе ночевать. Постепенно надрались еще несколько молодых гениев, и только тогда гости стали замечать, что в некоторых стаканах вместо чая находится портвейн.
Верховодила там шикарная стильная девица в темных очках. Еще на ней была черная блуза почти до колен, из-под которой едва выглядывали маленькие штанишки типа узких шорт, и завершали этот невероятный ансамбль черные сапоги выше колен. Держалось это диво крайне надменно и высокомерно. Молча разносило на подносе сомнительный чай и оживилось, только когда появились немцы. Она ловко отобрала у них объемистые пакеты с бутылками и прочей снедью и бойко залопотала что-то по-немецки.
— Немцы с пустыми руками не ходят, — комментировал сцену наш московский приятель. — У них после войны комплекс неполноценности, они теперь в мире самые щедрые.