Плач по красной суке
Шрифт:
Со мной начинается истерика.
Рыдания мои насмерть перепугали фронтовых подруг, но я не могла объяснить им причину своих слез. Я объясняю ее теперь, перед Страшным Судом.
Я ручаюсь, что ни один из фактов, переданных мне старыми фронтовичками, не мог случиться с людьми моего поколения, с моими знакомыми и друзьями, но и вообще ни с кем в нашем мире, потому что в борьбе с искушением безнаказанно воспользоваться чужой собственностью может устоять только верующий человек. Человек который не хотел брать грех на душу, заботился о своей душе. А что такое совесть и честность без веры в Бога? Мне не понятно. Когда каждый готов предать ближнего даже бесплатно и все вокруг держится на одной подлости, откуда взяться совести, к которой они теперь взывают?
Сначала отменили Бога. Душу отменить было сложнее, ведь каждый человек чувствует или подозревает в себе ее наличие, хотя бы потому, что порой душа приносит ему массу хлопот и страданий.
Годам к тридцати почти все успешно справляются с этой сложной задачей и выходят в жизнь победителями, свободными, счастливыми и вполне бездушными. Некоторое время они и впрямь живут за счет природных ресурсов организма, не обремененного никакими запретами и ограничениями, живут как животные, вполне довольные своим скотским существованием. Однако годам к сорока почти все обжираются вседозволенными яствами, теряют аппетит, но продолжают жить по инерции, безо всякого удовольствия. Терзает изжога, ноют рубцы, мучат сердечные перебои, половая импотенция, отказывают нервы, надвигается страх старости с неизбежной депрессией. Все эти недомогания некоторое время успешно глушатся алкоголем и всевозможными таблетками, которые убивают уже и память о душе, память о ее позоре и поражении.
К сорока годам все сходят с ума. Перед нами уже не человек, а мешок с дерьмом, все там халтурно, зыбко, грязно и безнадежно перемешано, а главное — мертво. Человек мертв окончательно и безнадежно, мертв душой и телом, ему уже нет спасения. Если он вовремя не сгинул, не загнулся, то ничего, кроме вреда, грязи, лжи и боли, он уже в мир не принесет. Эти калеки-мытари болтаются по свету, халтурно прикидываются живыми, развращают молодежь и смердят. Некоторые монстры, у которых случайно уцелел какой-либо орган, будь то логический ум или половая потенция, еще более опасны. У них больше шансов походить на живых, они изворотливее и подвижнее, они становятся вождями и руководителями, создают эту низкопробную идеологию и лживое искусство — жиреют в самодовольном скотстве и тупости. Все очень просто и очевидно, как дважды два.
Мне скучно наблюдать собственные слезы, они раздражают меня. Я знаю, что уныние — большой грех, но ничего не могу с собой поделать, ведь я безбожница.
Я плачу о своей жизни, о всей нашей жизни в целом. Ни одна маломальская черта не внушает мне надежды. Я не могу взять в руки ни одну хорошую книгу без чувства собственной глубокой обделенности и зависти к ее героям. Я завидую даже их несчастьям, потому что они глубокие и подлинные по сравнению с нашей пустотой. Я знаю, как пишутся книги, как автор материализует свои фантазии, наделяет жизнью порой беспредметные, жалкие обломки ее. Я знаю своеволие и самовластие автора и его неограниченные возможности. Поэтому меня не трогают счастливые судьбы и хорошие концы, я не придаю им значения. Если на то пошло, я вообще не верю в счастье. И никак себе его не представляю. Зато всем человеческим несчастьям я завидую и плачу над ними вовсе не в силу слабоумия и сантимента, а потому, что безусловно верю в подлинность страданий героев и завидую этим страданиям, — так завидует бездомный бродяга всем формам чужой жизни. Я завидую девицам, которые от неудачной любви уходили в монастырь, потому что верю в реальность и девиц, и монастыря; завидую падшим девицам и даже самоубийцам, потому что у них были погубленные души и оскверненное тело; завидую любой точке отсчета, любой конкретной судьбе, потому что наша жизнь не имеет никаких вех.
Да, мы были на панели, но потом выходили замуж и делали вид, что ничего не случилось, мы спали с друзьями дома, и это не имело никакого значения. Нас насиловали все кому не лень, но это никого не интересовало. Потом мы рожали и воспитывали убогих детей, делали всю трудоемкую работу в стране, но ни от кого никогда не видели ни сочувствия, ни поддержки, ни одобрения. О любви, восхищении, уважении и говорить не приходится. Положим, мы их недостойны, но и суда, приговора и порицания мы тоже никогда не удостоились. Не было ни одного факта в нашей жизни, одобренного или осужденного обществом, потому что не было никакого общества.
Как без помощи Божией постичь и принять этот мир? Мы — безбожники, мы — поголовно безумны. Не трогайте нас, не прикасайтесь к нам — мы хуже прокаженных!
Так, постепенно накаляясь и зверея до косноязычия, я пытаюсь объяснить инквизиторам, которые учинили мне Страшный Суд, прописные, азбучные истины нашего бытия. Мне кажется, что меня вот-вот поймут и простят… но вместо этого меня опять внезапно отключают.
Под конец я снова взорвалась.
— Господи! — в отчаянии воскликнула я. — Неужели Вам не стыдно показывать мне всю эту мерзость? Неужели недостаточно, что я все это лично пережила? Зачем же прогонять меня по второму кругу? Оставьте меня в покое! Навсегда оставьте в покое! Я мертва, я так давно мертва, что Вашим адом и раем меня уже не проймешь! Может быть, изначально моя душа была бессмертна, но она явно не была рассчитана на те нагрузки, которые Вы допустили. Если она была бессмертна, зачем Вы позволяли с ней так обращаться? Нет, в наших условиях, от наших перегрузок души стареют и умирают даже раньше тела. А мертвой душе уже совершенно безразлично — в ад или в рай она попадет. Может быть, особо прилежным и послушным мертвым душам Вы уготовили где-нибудь чистилище — тепленькое местечко вроде изолятора, где душа будет прохлаждаться пару вечностей, но меня лично это не волнует. Мертвым душам все равно, где прохлаждаться, может быть, в аду даже интереснее — боль все-таки, хоть что-то с тобой происходит. Нет, после нашего ада Вы нас никакими мучениями не испугаете, мы конченые для Вас души. Свой ад и рай мы проживаем здесь, на земле, а потом мы будем просто мертвы, мертвы — и только, и с этим фактом даже Вы уже ничего не сможете поделать. При такой глубокой смерти весь ад с его ужасами для нас может обернуться раем. Ведь в аду зло находится хотя бы в порядке…
Последние кадры своей жизни я просмотрела с особым любопытством, потому что видела их впервые.
Было темно, но я различала все очень ясно и удивлялась этой мерцающей подсветке без источника света. Она была похожа на сияние белых ночей или на слабое северное сияние.
Грязные остатки попойки на сдвинутом с места столе, масло, размазанное по паркету, окурки… Повсюду мерзость и вонь. Я видела Эдика, замотанного в ковер, Опенкина на диване, Рудика на стульях и еще множество темных фигур по углам — все спали мертвым сном, будто усыпленные волшебной палочкой злой колдуньи. Но больше всего меня поразило, что все цветы — на подоконнике в горшке и на столе в вазе — все они за одну ночь завяли и поникли, будто их прихватило морозом.
С равнодушным любопытством я разглядывала собственное безжизненное тело на раскладушке. Вот оно зашевелилось, село, приподнялось, открыло очумелые с перепоя глаза, облизнуло пересохшие губы и вдруг замерло, тревожно прислушиваясь и вглядываясь в темноту. И действительно, будто вошел кто-то невидимый. Холодный сквозняк прошел через комнату, шевельнул занавесками. Пахнуло навозом… Это был Ее запах, я узнала его.
Тишина была абсолютной, но я знала, что все другие проснулись одновременно со мной и теперь лежат в темноте, затаив дыхание. Еще я знала, что мне надлежит зажечь свет, но именно этого мне сделать не дадут, потому что мне не суждено этого сделать. И все-таки какая-то сила подняла меня с раскладушки и погнала к выключателю. Вытянув вперед руки, я двигалась совершенно бесшумно. Я знала, что одновременно со мной в отдаленном конце комнаты поднялся на ноги мой будущий убийца. Мы вместе тихо пересекали небольшое пространство комнаты, оба двигались по направлению к выключателю, только цели наши были прямо противоположны: мне во что бы то ни стало надо было зажечь свет — он должен был помешать мне это сделать. Мы оба двигались, как сомнамбулы, в полусне, подчиняясь какой-то чужой воле, наваждению, злому року. Я ручаюсь, что мы оба уже знали свою роль, участь, судьбу. Ему суждено было стать убийцей, мне — жертвой. Я всегда была жертвой в этом мире, но вот он убийцей никогда не был. На какой-то миг мне стало его жалко, потому что я и моя злая судьба спровоцировали это убийство, а он был всего лишь случайно подвернувшимся под руку слепым орудием казни. Но, приближаясь к выключателю, я уже ненавидела его смертельной, лютой ненавистью. И когда наши руки встретились на выключателе и он навалился на меня сзади всей тяжестью и опрокинул на пол, я уже не была человеком, я была яростным зверем, готовым сражаться за свою жизнь до последнего вздоха… Я с трудом сдерживала в горле крик боли и ярости, потому что уже знала, что крик этот будет последним…
Мы долго, молча сражались на грязном полу. Наши движения уже потеряли свою яростную силу, стали замедленными, вялыми, как во сне, в дурном кошмаре… Мне, наблюдающей это сражение со стороны, уже надоело созерцать его, и я нетерпеливо матюгнулась, чтобы меня поскорей выключили…
И тут произошло нечто до того кошмарное, что до сих пор я отказываюсь принять и понять эту метаморфозу. Меня не выключили, как бывало. Я сама и мое изображение внезапно слились в единое целое. И я поняла, мне дано было понять, что мой Страшный Суд завершен. Мне вынесен приговор, и мое дальнейшее существование предопределено: реальность этой жуткой, грязной комнаты навсегда впредь будет моей единственной реальностью.