Плач по красной суке
Шрифт:
— Нет! Нет! Нет! Не могу! Не хочу! Не желаю! — заорала я дурным голосом. — Выключайте меня, немедленно выключайте!
Я каталась по полу и вопила так пронзительно, что лишилась голоса. Это была почти детская самозабвенная истерика, когда в припадке отчаяния хотелось выплакать себя до конца, до основания. Я не понимала, не могла понять своей роковой ошибки и не могла смириться с этим страшным приговором. Я вопила, как бесноватая, я решила вопить до конца, пока меня наконец не услышат и не выключат или я сама не выключу себя и разрушу, уничтожу этот мертвый мир к такой-то бабушке. Я вопила так исступленно, жутко, что, наверное, потеряла сознание.
Очнулась я на полу в той же комнате. Серый холодный рассвет проникал в окно, серые похмельные тени шевелились по углам. Холодный ужас этого пробуждения был страшнее всех мук ада. Сейчас могло помочь только пиво, одно лишь пиво.
— Пивка бы… — простонала я. Но меня никто не услышал.
Господи, как медленно они приходили в себя, ворочались, шевелили онемелыми конечностями,
— Бегите скорее за пивом! — закричала я. Но меня опять никто не услышал.
— Подъем, падлы, подъем! — что было мочи рявкнула я…
С большим трудом я поднялась с раскладушки. Раскладушка резко заскрипела, и несколько чумных голов с ужасом покосились на эти скрипы. Охая и вздыхая, я пересекла комнату, приблизилась к зеркалу и заглянула в него. Меня там не было. И я поняла все. Мой приговор был окончательный и обжалованию не подлежал. За мою гнусную жизнь, за безверие, злобу, отчаяние я обречена была впредь навсегда оставаться в этой гнусной комнате. Это был конец. Это был мой ад, возмездие, которое я заслужила ценой всей своей проклятой жизни. Я не верила в лучшие миры и получила то, что заслужила.
— И поделом! Поделом! — твердила я себе. — Каждому свое. — И все еще не верила, что это навсегда, навечно, как не верю до сих пор…
Но иногда меня разбирает хохот, и тогда я проявляюсь в зеркалах.
Сколько длился этот сон и сон ли это был? Только за этот промежуток времени передо мной прошла вся моя жизнь. Я охватила ее всю единым взглядом, как поле боя. Это и впрямь было поле боя, поле смерти, где если что и подавало признаки жизни — шевелилось, дышало или дергалось, — то это были судороги агонии. Словом, все вокруг была одна падаль — пища для стервятников.
Может быть, я больна и мои болезненные сновидения сообщили моему отношению к жизни такой безнадежно мрачный оттенок. А может быть, наоборот: беспросветность моей жизни породила эти загробные сновидения. Не знаю. Причинно-следственные связи в моем сознании давно нарушены. Может быть, мне удастся восстановить хоть какой-то порядок или последовательность и докопаться до истины в процессе моих воспоминаний. Навряд ли, но стоит попробовать. Терять мне давно уже нечего.
Все, что ты прочитаешь в дальнейшем, — это всего лишь попытка осмыслить тесты, заданные мне Всевышним для дальнейшего определения моей грешной души в ином из миров. Наверное, вся наша жизнь является испытательным полигоном. От наших реакций и поступков здесь, на земле, зависит все наше дальнейшее существование, а религия — это рука помощи, протянутая нам оттуда, чтобы помочь преодолеть трудности и с честью выдержать испытание.
Свободное падение
Я родилась в тридцать третьем году в Ленинграде, на Васильевском острове, в большой барской квартире, ныне коммуналке.
Моего отца, кадрового офицера, я видела мало, поэтому почти не помню. Знаю только, что он воевал в Испании, потом участвовал в финской кампании и погиб в первые годы войны. Родом он был из обруселых поляков-шляхтичей, чем весьма гордился. Он никогда не скрывал своего дворянского происхождения, потому что, по его утверждениям, был записан в пятой дворянской книге. Такие находились в каждом околотке. Но мне лично кажется — или хочется думать, — что он не желал ничего скрывать просто в силу своей польской спеси и гордячества, а посему был обреченным человеком. Гибель его была предрешена всем ходом истории, да он и не пытался ее избежать. Ему повезло — погиб он все-таки на поле боя, а не в тюрьме.
Родовое имение отца, потерянное в позапрошлом веке, находилось где-то подо Львовом. Оттуда же родом была моя матушка, Надежда Казимировна, поэтому она в шутку называла себя гуцулочкой. Это почти все, что я знаю о происхождении моих родителей, потому что, в отличие от отца, мать тщательно скрывала нашу родословную, ибо делала партийную карьеру. Как видно, не все в биографии родни устраивало ее руководство, поэтому я так никогда и не узнала, кем были мои предки.
Бабка Катерина Адольфовна перебралась в Петроград в годы первой империалистической и работала медсестрой в санитарном поезде, где и погибла от тифа. Ее личные вещи и драгоценности были доставлены отцу убогой старушкой уже после гражданской войны. Этот удивительный факт запоздалой доставки наследства в законные руки служил в семье притчей, олицетворяющей собой высокие морально-этические качества некоторых старушек, и начисто сбрасывалось со счета, что эти добродетели принадлежат к шкале ценностей, давно ими уничтоженной. Подозреваю, что бабка Катерина была замужем за белогвардейским офицером, иначе непонятно, зачем моей матери понадобилось так тщательно скрывать даже имя моего деда. Мне же была предложена версия о матери-одиночке, нагулявшей ребеночка на фронтах мировой войны. Может быть, этот миф и годился для анкетных данных, но меня лично он не устраивал. Трудно было поверить, что мой надменный и спесивый отец, потерявший мать почти в младенчестве, рос беспризорником. Я мало его видела, слабо помню и не успела задать ему надлежащих вопросов, но его облик, отчасти сохраненный памятью, а больше выстроенный из скупых случайных оговорок матери, никоим образом не мог быть сформирован детским домом, улицей и шпаной. И генетической памяти, которой мне приходится довольствоваться, никак не достаточно, чтобы воспитать в себе выправку, манеры, честность, порядочность, благородство, уж не говоря о пагубной приверженности к аристократическому классу с их пресловутой дворянской книгой. Бесспорно, что в воспитании отца принимали участие мощные наследственно-сословные факторы. Но все это мои досужие домыслы, потому что ничего более конкретного мне так и не удалось узнать. Мать в этом вопросе по закоренелой привычке уходила в глухую несознанку. Не исключено, ей было что скрывать, а может быть, она и сама ничего толком не знала и не хотела знать. Браки в те грозные годы заключались далеко не на небесах. Затравленное население, отрекаясь от своих предков, порождало поколение людей, не помнящих родства. На всякий случай скрывалось даже крестьянское происхождение моей матери, ибо крестьяне тоже разные бывают, особенно в Западной Украине. Отец матушки некоторое время подрабатывал на железной дороге кондуктором, что дало ей возможность в анкетных данных перебраться в рабочий класс. Однако породу, будь то даже крестьянское происхождение, скрыть нелегко. Она выдает тебя статью, осанкой и общей красотой всего человеческого облика, поэтому в годы чисток моя пригожая матушка часто подозревалась в дворянском происхождении, на что она лихо отшучивалась: не дворянка, мол, а дворняжка.
Моя матушка Надежда Казимировна к моменту моего рождения успела окончить какой-то железнодорожный рабфак, но по специальности почти не работала, потому что по характеру своему всегда была горячей активисткой и в дальнейшем увлекалась исключительно общественно-политической деятельностью. До войны она была инструктором обкома комсомола. Чем конкретно они там занимались, я плохо себе представляю, но по тем горячим временам это была крайне рискованная и хлопотная работа, и мать возвращалась домой, когда я уже бывала в постели. Она врывалась в квартиру крайне измотанная и взбудораженная, и если я, не дай бог, не успевала к ее приходу заснуть, то под горячую руку попадало и мне, и домработнице. Своего ребенка она предпочитала видеть спящим. Выходных дней у нее не было, поэтому мне редко приходилось с ней встречаться.
Нельзя сказать, что я особенно страдала от отсутствия материнской ласки. Я жила своей вольной дворовой жизнью. Всякие нежные чувства и сантименты тогда были не в моде, мы, дворовые дети, в них не нуждались. В те суровые времена все девчонки мечтали походить на сорванцов-мальчишек, поэтому в куклы почти не играли, а целыми днями носились по дворам с ватагой оголтелых пацанов, стреляли, кричали «ура», брали в плен. Дом был большой, детворы много. Порой любили поиграть в «дочки-матери». Многие дети целыми днями были предоставлены сами себе, и мы забирались в их пустые комнаты и там, в полумраке, втихаря занимались своими эротическими играми. Все жили в тесноте, для детей не была тайной интимная жизнь родителей, и мы, по мере возможности, усердно им подражали. Но особо этим не увлекались — времена были суровые, всякие чувства, и секс в том числе, были не в моде. Мы умели подавлять свои половые инстинкты и при нашей безграничной свободе, при полном отсутствии комплексов и предрассудков оставались сравнительно целомудренными и неиспорченными детьми. Я полагаю, что в этом плане свобода нам даже шла на пользу. Пока взрослые не лезут в интимную жизнь детей, не заостряют их внимание на половых проблемах, среди детей особого разврата быть не может. При отсутствии запретов эротические игры детям так же быстро надоедают, как все прочие. А половые инстинкты, без вмешательства взрослых, дети регулируют куда естественнее, потому что сама природа страхует их от всевозможных извращений и пороков, которые им могут привить только взрослые. Другое дело, что беспризорные дети особо уязвимы для посягательства всякого рода темных преступных элементов и рано или поздно попадаются в их грязные лапы. Но нас было много, мы жили дружно и ловко избегали покушений взрослых на нашу свободу и независимость. Мы были предоставлены сами себе и свято верили в свое счастливое детство, в свободу, равенство и братство. Точкой отсчета всегда служили угнетенные, бесправные и голодные дети буржуазного мира, где беспощадно эксплуатируется детский труд и забитые, одичалые дети все время роются в помойках, воруют и разлагаются. На примере этих несчастных детей нам внушили, навязали убеждение в нашем исключительном благоденствии, и мы свято уверовали в наше счастливое коммунистическое будущее. Да и как было не поверить, если счастье и свободу нам гарантировал великий друг и учитель, защитник детей, горячо любимый Сталин.
Сила слова. Нормы жизни опускаются в народ свыше вместе с директивами съездов. Объявите рабов свободными, и они поверят в свою свободу даже за решеткой. Когда вся страна была задушена сетью лагерей и уже гибли последние проблески не только добродетелей, но даже здравого смысла, дети жили как свободные и верили в свое счастье. Народ — те же дети. Если счастье объявлено нормой, каждый несчастный считает себя неудачником на фоне общего благоденствия.
Мы росли свободными, свободно гуляли по дворам, свободно предавались запретным играм. Никто не эксплуатировал нас, не приобщал к труду. Никто не посягал на нашу свободу. Мы росли преступниками, но еще не подозревали этого. Мы собирались жить при коммунизме, но нас ждала война или тюрьма.