Плач юных сердец
Шрифт:
Майкл хотел сказать: «Стой! Я не стал бы этого делать! У нее такой вид, что даже ребенок бы поостерегся», но Пол Мэйтленд воткнул радио в одну из розеток с апломбом человека, который знает, что делает. Розетка ответила большой бело-голубой искрой, но цепь замкнулась: радио зазвучало с новой силой, и Пол вернулся к своей даме, как раз когда нежность гобоев и кларнетов Гленна Миллера сменил быстро набирающий силу торжественный глас духовой секции.
Стоя в пальто и ощущая себя полным идиотом, Майкл тем не менее не мог не признать, что ему было приятно смотреть, как они танцуют. Рабочие ботинки Мэйтленда,
А раз уж он все равно чувствовал себя идиотом, то решил, что хуже не будет, если он обернется к стене и, пользуясь светом, рассмотрит висящую там большую картину. Как он и опасался, картина являла собой нечто хаотично-непостижимое; ощущения порядка — как, впрочем, и никакого ощущения вообще — она не создавала, а если и создавала, то лишь в недоступном безмолвии авторского сознания. Это был образчик того, что Майкл с огромной неохотой научился именовать абстрактным экспрессионизмом; из-за одной такой картины ему случилось еще до женитьбы серьезно повздорить с Люси, пока они созерцали ее среди приглушенного шепота в одной из бостонских галерей.
— Ну что ты опять не понимаешь? — раздраженно спросила она. — Ты что, не видишь, что здесь нечего «понимать»? Здесь ничего не изображено.
— Тогда что на этой картине происходит?
— Да ровно то, что ты видишь: игра цветов и форм, воспевающая, наверное, сам акт художественного творения. Это субъективное высказывание художника, не более того.
— Конечно, разумеется. Но если это его субъективное высказывание, то что он хочет сказать?
— Ну, Майкл, перестань! Мне кажется, ты надо мной издеваешься. Если бы он мог это сказать, ему не нужно было бы писать картину. Хватит, пойдем отсюда, пока мы окончательно не…
— Нет, погоди. Я все равно не понимаю. И нечего выставлять меня идиотом, девочка, — все равно у тебя ничего не получится.
— Сдается мне, ты сам делаешь из себя идиота, — ответила она. — Я даже не знаю, как с тобой разговаривать, когда ты в таком состоянии.
— Ага-ага. Сменила бы ты пластинку, любимая, а то будет только хуже. Потому что знаешь, в кого ты превращаешься с этой своей чванливой снисходительностью девочки из Рэдклифа? В зануду. Ты меня бесишь. Я не шучу, Люси.
Но здесь, в студии Пола Мэйтленда, он был только рад, когда жена, аккуратная, подтянутая, с приятной усталостью на лице, подхватила его и повела к двери. Будет еще время в этом разобраться. Может, когда он посмотрит другие работы Мэйтленда, он придет наконец к пониманию этой живописи.
Когда они тащились вслед за Дианой и Биллом Броком по холодной грязной лестнице, выходившей на Деланси-стрит, Билл обернулся и бодрым голосом возвестил:
— Надеюсь, вы не прочь прогуляться — в этом районе мы такси железно не найдем.
В итоге, выдыхая клубы пара и потирая замерзшие руки, они так и прошли всю дорогу пешком.
—
— Кто? — спросил он. — Диана и Билл?
— Да нет же, господи, только не Билл. Билл — обыкновенное трепло, причем очень нахальное, — он, кстати, стал мне надоедать, а тебе нет? Я имею в виду Диану и Пола. Что-то есть в них обоих особенное, правда же? Неземное, что ли. Магическое.
И он сразу же понял, что она имеет в виду, хотя сам бы так, наверное, не сказал.
— Да, — проговорил он. — Ну то есть мне понятно, что ты имеешь в виду.
— И у меня было по отношению к ним такое же странное ощущение, — добавила она. — Я сидела там сегодня, смотрела на них и думала: именно с такими людьми я всю жизнь хотела познакомиться. Ну то есть на самом деле я пытаюсь сказать, что мне хотелось бы, чтобы я им тоже нравилась. Мне так сильно этого хочется, что я начинаю нервничать и расстраиваться: боюсь, я им не понравлюсь, а если и понравлюсь, то ненадолго.
Она сидела на кровати в ночной рубашке и казалась такой жалкой, словно само несчастье воплотилось сегодня в этой богатой бедняжке; голос ее опасно срывался на слезы. Он знал, что, если она позволит себе расплакаться по такому поводу, ей станет потом стыдно, и будет только хуже.
Поэтому он сказал ей самым тихим и обнадеживающим голосом, на какой только был способен, что понимает ее страхи:
— Это не значит, что я с тобой согласен, — почему ты думаешь, что ты им не понравишься? Почему мы оба обязательно должны им не понравиться? Я только хочу сказать — мне понятно, что ты имеешь в виду.
Глава третья
Таверна «Белая лошадь» на Хадсон-стрит оказалась самым подходящим местом для их собраний. Обычно они приходили туда вчетвером — Билл, Диана и Дэвенпорты, — но не так уж редко выдавались и более веселые вечера, когда Пол Мэйтленд приводил Пегги и вся компания усаживалась вокруг большого коричневого стола, всегда немного влажного, чтобы выпить, поговорить, посмеяться, а иногда и спеть. Майклу нравилось петь; он гордился, что помнит наизусть слова самых малоизвестных песен и, кроме того, знает, когда закончить, хотя в иные вечера Люси все же приходилось бросать на него хмурые взгляды или толкать в бок, чтобы он замолчал.
Все это было незадолго до смерти Дилана Томаса [11] , после которой «Белая лошадь» прославилась на весь мир («А мы так ни разу его и там и не застали, — спустя много лет жаловался Майкл. — Черт знает что: сидеть в „Лошади“ почти каждый вечер и так его и не увидеть. Как можно было не заметить такое лицо? Господи, я даже не знал, что он умер в Америке»).
После этой смерти весь Нью-Йорк, похоже, воспылал желанием выпивать каждый вечер в «Белой лошади», и место утратило свою былую привлекательность.
11
Дилан Томас умер в Нью-Йорке 9 ноября 1953 г. Он приехал в город незадолго до этого для участия в поэтических фестивалях и стал на пару недель завсегдатаем «Белой лошади».