Планета матери моей. Трилогия
Шрифт:
Материнским лакомством я оделял и квартирных хозяев. Мать Билала с наслаждением втягивала ноздрями запах нехитрой снеди. «Селением повеяло, — говорила она. — Такой пахучей молодой крапивы в городе нипочем не найдешь. Окончил бы наш сын поскорее учение, вернулись бы домой…»
Правда, говорила она это лишь в отсутствие Билала. Тот был вспыльчив и мог дерзко ответить: «Да хоть сейчас возвращайтесь! Неужели родители должны оставаться при взрослых детях сторожами?!»
Наедине я частенько упрекал Билала: негоже тяготиться родительской любовью. Как бы я был счастлив,
Желание это неожиданно сбылось. Во время занятий меня вызвал к себе директор и протянул телеграмму.
— Из дома? Добрая весть?
Едва пробежав текст глазами, я в безотчетном порыве поднес телеграфный бланк к губам. Директор усмехнулся, отвел взгляд в сторону и принялся без нужды рыться в ящике стола.
— Мать приезжает… это хорошо, — сказал он. — Остановиться может в нашем доме.
— Благодарю, — поспешно отозвался я. — Ей будет лучше у моих квартирных хозяев. Она никогда не бывала в большом городе, а окраина смахивает на селение…
Директор задумчиво потер лоб.
— Странная вещь — привычка! — сказал он. — Как-то я ездил по районам, набирал студентов. Ну, думалось, вот когда вволю поброжу по родным горам, утолю жажду из студеных родников. А ночевки на фермах под открытым небом? Прелесть! И что же ты думаешь? Уже через неделю меня потянуло обратно к городскому асфальту, к уличным фонарям. И Халиму нашу не загнать, бывало, на сельский воздух даже в каникулы… Нда, избаловали мы дочку, виноваты. Но сердце у нее доброе, поверь. Сами настрадались в войну, вот и хочется, чтобы дети не знали тягот. Ели сладко, одевались нарядно…
Мне следовало промолчать, но я не удержался:
— А что будет с нею дальше, вы подумали? Если она выучилась только порхать над жизнью? Уже сама начинает этим тяготиться. Пошлите ее работать учительницей хоть в наше селение. Там хорошая школа. А жить будет у моей матери.
— Тогда почему отказываешься, чтобы твоя мать погостила у нас? Или есть какая-нибудь особая причина?
— У моих хозяев во дворе несколько грядок, куры, дровяной сарай. Все, к чему привыкли глаза матери. Какие могут быть другие причины?
…Машину я остановил вблизи вокзала. По лестнице спускался медленно, неся в одной руке старенький деревянный чемодан, а другою обняв мать. Она ступила на городскую улицу нерешительно. Видавшие виды башмаки — чусты так шаркали об асфальт, будто с треском рвалась вощеная бумага над самым ухом. Стараясь отвлечь внимание от пугающей новизны, я расспрашивал ее о брате и сестрах, об односельчанах. Когда дошли до сквера, я сказал:
— Присядь, нене. И отбрось платок с лица, душно. Полюбуйся на город, какой он красивый.
— Еще бы не красивый, — согласилась мать. — У нас каждую весну грязь непролазная, а здесь ходят по сухому, башмаки у всех чистые.
— Почему ты так шаркаешь подошвами? — с запинкой спросил я. — Может быть, чусты велики? Купим новые ботинки…
Мать беззвучно рассмеялась. Я угадал это по трепетанию фиолетового платка-яшмака, которым она скромно прикрывала лицо до самых глаз.
— Ох, мальчик
— Это не дождь. Машинами поливают улицы, чтобы пыль улеглась.
Я забросил чемодан в кузов, подсадил мать в кабину, и она показалась мне легкой как пушинка. А ведь было время, когда я не мог сдвинуть ее ни на шаг, как ни упирался в ее бок головой и руками. Но почему она так истаяла, так постарела?
Побледнев, мать вдруг слабо замахала руками:
— Останови! Открой дверцу! Я лучше пешком пойду. Ты же знаешь, меня мутит от бензина. До станции и то на арбе ехала, по вольному воздуху…
— А здесь придется до дому два дня идти пешком. Ты уж наберись как-нибудь терпения. Скоро приедем.
Мать проворчала:
— Я тебя в Баку учиться посылала, а ты опять сидишь за баранкой. Шофером в колхозе мог оставаться.
— Я учусь, нене. Но, знаешь, я словно в кабине родился. Не могу без машины, так и тянет к ней.
— Эх, глупенький. От какой замечательной работы у нас отказался!
— От какой именно?
— От чистой и почетной. Да исполнит аллах ее желания, хорошо она тогда все устроила. А ты сбежал. Она повторяет: останься Замин, уже в институт смог бы поступить!
— Да кто она?
— Мензер, разумеется. Она одна о тебе печется. Задумано было ею хорошо, да не сбылось. — И мать вполголоса затянула заунывную песенку:
Между нами забор — а ты приди! Черная стая птиц на заборе — а ты приди! Где обещанье твое, любимый, прийти? Исполни обещанье свое — приди!— Нене, ты чем-то обижена? Сердишься на меня?
— Какая обида, сынок? Когда у птенца вырастают перья, он не усидит в гнезде. Только сердце мое болит в разлуке. Не знаю уж, как и вытерплю?..
Я все-таки остановил машину и пересадил мать в кузов.
— Слава аллаху, дыхание открылось, — благодарно произнесла она. — Прости, что напугала, совсем худо сделалось взаперти. Подумала: если сейчас умру, хоть скажу ему, что на душе лежит. А ты поступай как знаешь. Обет себе такой дала.
Я не понял ее слов и ничего не возразил.
Сидя за рулем, стал размышлять: что же это за обет? Я знал прямодушный нрав моей матери. Тайный обет не может быть связан с повседневными житейскими нуждами. Она не из тех, которые то и дело требуют у сыновей купить им какую-нибудь модную шелковую кофту. Не из тех, кто жадным взором впивается в обновку невестки: «А где моя доля?!» Кто вечно хнычет и упрекает: «Верни мне сыновний долг!» Наша мать, напротив, себя считала виноватой перед детьми. Она твердила: «Светлого дня в детстве не видали мои сиротиночки. Был бы в живых отец, не возложила бы судьба им на неокрепшие плечи такой тяжести…» Но почему она не захотела открыть своего обета?