Планета МИФ
Шрифт:
Сначала он боялся пошевелиться, боялся, что оно исчезнет — это видение, и больше никогда он его не увидит. Потом он сделал шаг и притронулся к камню рукой. Он убедился, что изображение существует, оно даже рельефно, и снова отступил назад: ему не хотелось утверждаться в грубой реальности материала, разрушать то удивительное чувство прозрения и восторга, которое охватило его. Все мрачное, что угнетало последнее время в связи с болезнью, вдруг отступило, распалось, облетело, как шелуха, и вдруг осталось предельно ясное и звонкое сознание величия и бессмертности
Вдруг пришли на память слова, когда-то давно слышанные и, казалось, забытые:
И если что нетленно в этом мире, И если что векам не схоронить, То это гимн любви, хранящий в звонкой лире Живого сердца трепетную нить…Вот она, эта нить, протянувшаяся из глубины веков, тончайшая, казалось бы многократно прерванная, затерянная, и все-таки живая, единственно уцелевшая, связавшая вдруг людей, разделенных тысячелетиями.
Он все еще стоял, завороженный, когда услышал робкий голос Джуры, окликающий его.
— Да… — обернулся он к мальчику. — Прости, Джура… Ты говорил что-то?
— Это, наверно, очень давно, да? — Джура говорил полушепотом, словно боясь потревожить кого-то. Ему, видно, тоже передалось ощущение знобящего трепета.
— Давно, — глухо сказал Берестов. — Очень.
Он помолчал, потом добавил:
— Спасибо тебе, Джура. Ты хорошо сделал, что привел меня сюда.
— Интересный камень, правда?
— Интересный?! — Берестов привлек к себе мальчика. — Ты и сам не знаешь, милый, что ты нашел! Но дело даже не в этом.
Берестов радостно улыбнулся, потянул на груди ремень, сдвинул вперед кожаную сумку, с которой здесь, в горах, он никогда не расставался, достал четвертушку ватмана и, пристроившись на небольшом выступе поблизости, принялся набрасывать карандашом то, что мог разглядеть с первого раза в камне. Он рисовал быстро, не пытаясь что-либо довершить или очистить, стараясь перенести на бумагу все так, как он это увидел впервые.
Он сделал несколько набросков и только тогда немного успокоился, словно уверился, что теперь-то уж нить не прервется — что бы ни произошло с этим камнем. Даже если его расколет ночью молнией, или сбросит каким-то чудом в реку — все равно что-то останется.
Он рисовал, а Джура, стоя за его спиной, настороженно заглядывал через плечо.
— Ну вот, — сказал Берестов, пряча последний набросок в сумку. — Теперь как-то лучше на душе, спокойнее.
Он оглянулся, увидел напряженные, широко раскрытые глаза мальчика и встал.
— Вот видишь, — сказал он ласково, — а еще говорят — мертвая природа…
Вряд ли Джура понял до конца, что он хотел сказать, да и вряд ли он сам мог бы толком объяснить весь ход своих мыслей, но почему-то сейчас, в эту минуту, он возвратился мысленно к своей картине, к «Водопаду», к тому далекому дню…
…Когда это было? Лет двадцать назад, году так в пятидесятом. Он приехал сюда как-то поздней весной, когда начали бурно таять снега, и услышал грозный неумолчный шум — там, вверху. Он пошел на этот шум, долго пробирался по ущелью и вдруг замер: перед ним, с высоты примерно пятидесяти метров, падала вода. Она вырывалась откуда-то из расселины, летела вниз плотной сверкающей массой, ударялась о выступ и тут же, разворачиваясь веером, падала на дно ущелья, дробясь и пенясь, взбивая в воздух каскады водяной пыли, радужно сверкающей на солнце.
Бот тогда-то он впервые «открыл» будущую картину. Потом это у него часто бывало — вдруг в какой-то момент словно молния осветит нечто давно знакомое, виденное раньше тысячу раз, осветит своим, особым, пронизывающим светом, — вот тогда, в некую долю секунды, вдруг увидишь картину, откроешь ее для себя, знаешь — вот оно то, что надо сказать людям.
Потом можно еще долго искать, мучиться, браковать и начинать снова, но дело не в этом. Главное, что ты знаешь — вот здесь! А тогда это было для него впервые. Он видел и раньше водопады — более мощные, эффектные. Но в том, что он увидел тогда, было нечто свое, особое, важное. Он вдруг ощутил РАДОСТЬ воды. Радость от того, что она вырвалась из тесных гранитных объятий и хлынула на простор, на свободу, пусть навстречу своей гибели, но навстречу солнцу.
Он написал тогда первый вариант, написал быстро, торопливо, несовершенно, вероятно, он торопился запечатлеть вот это главное ощущение, и он схватил его — он чувствовал это сам, чувствовали и другие.
Но на обсуждении все приняло неожиданный оборот. Пожилой мэтр, прославившийся батальными полотнами, наполненными хрипящими в агонии лошадьми, вонзающимися в человеческое тело пиками — долго с иронической ухмылкой разглядывал его картину.
— Воды много, — изрек он наконец. — И притом, мой милый, она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта — мертвая.
Реплика мэтра задела: «Она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта — мертвая». Здесь была доля правды, он сам это чувствовал. Он постарался выразить общую идею, самое общее, главное-ощущение, и это чувствовалось во всем — в композиции, в перспективе, в выборе планов, в цвете, наконец. Но вот то самое ощущение стремительно летящей воды ему не удалось, она висела, а не падала. Мастерства не хватило.
Он забрал картину, долго не прикасался к ней. Вернулся к замыслу лишь десять лет спустя, в совсем иное время.
И опять было обсуждение. Были те же люди, та же комната в том же доме. И мэтр пришел. Он изрядно одряхлел, потускнел как-то, сошел с него лоск, спеси поубавилось. Он уже не писал, только заседал в различных комиссиях, сидел в президиумах.
Он сразу вспомнил картину, смотрел долго, с серьезным, несколько печальным лицом. Сказал только: «Льется! Льется!» И отошел в сторону.
Но теперь к нему уже мало кто прислушивался. О картине много и хорошо говорили. Мэтр посидел немного, зевнул, похлопал кончиками пальцев по губам и вышел, вежливо поклонившись.