Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
Искусство песни — это искусство исполнителя жить, быть человеком, уметь в каждый шаг вкладывать себя, будь то созданная сказка или простая пшенная каша с молоком. Даже самую простую кашу и ту надо знать: надо знать, когда поставить ее к огню, когда пододвинуть поглубже в печь, когда достать и подать к столу. Может быть, именно поэтому еще тогда, когда не было супружеских анкет, лицо будущей хозяйки оценивалось сначала по ее умению приготовить пищу… Не сердитесь на меня те хозяйки, которые предпочитают пользоваться домовыми кухнями, я совсем не хотел сказать, что удел женщины — стоять с ухватом у печи, но с этого самого ухвата когда-то и начинались очень хорошие песни. Неудачливый человек не исполнит хорошей песни, песни не может быть, не может быть искусства, когда исполнитель не умеет искусно подойти даже к обеденному столу. Пускай простят меня и создатели песен, но не такие уж последние песни создавались непосредственно
Природа Севера никогда не отличалась особой щедростью. Скупость природы оставила свой след и на разносолах лесного стола. У нас редко когда поднесут гостю яичницу на сале со сметаной, почти никогда не предложат огурцов и помидоров, не удивят ни жареным гусем, ни жареными белыми грибами. Белый гриб не растет в наших сырых еловых местах, но зато на столе вас всегда встретят соленые рыжики и волнушки, пироги с черникой и брусникой, выжаренная сметана, отменная простокваша, то самое сливочное масло, отдаленного родственника которого мы называем вологодским, и, конечно, рыба… Рыба в ухе, уха из свежей рыбы и рыбы–сушника, рыба в пироге и просто рыба, вынутая из супа. И может быть, именно из-за этой самой рыбы и ждали меня с полудня на Меневом ручье женщины…
До людей мне оставалось еще с час пути. За плечами, как всегда, была ноша. Но на этот раз моя ноша была необычной — я выносил к людям сушник…
Сушить рыбу учили меня все сообща, учили, как подобает, с шутками и розыгрышами, но честно и ответственно. Сушник накапливался, заполнял кошелки, и наконец настал тот день, когда сухую рыбу надо было вынести и реализовать по существующим ценам, как реализуют в сфере товарного производства грибы, ягоды, плетеные кошелки и прочие дары леса. Ни о каких договорах с торгующими организациями тогда не могло быть и речи: брать на себя даже самые малые обязанности в то время я еще не мог и посему ограничился самым простым путем доставки сушника к столу потребителя — дорогой из нашей лесной деревушки к людям… И эту дорогу за день до меня прошел с таким же самым сушником Василий Герасимов. Васькина поспешность меня несколько насторожила. Спрос–предложения по части сухой рыбы — все это было для меня еще загадкой… А не придумал ли этот самый Васька перейти мне дорогу, перехватить спрос и оставить предложения без реализации?.. Васька уходил весело, с многозначительной ухмылкой разбитного таежного хозяина, убеждая меня, что отправляется вперед созвать ярмарку и выслать навстречу мне зазывал, именно мне, купцу. Я не очень верил Васькиному балагурству, к тому же меня мучил сам факт неожиданного перехода из одной, высшей сферы производства в другую, более отсталую, и всю дорогу до Менева ручья я тащился, как в преисподнюю, в которой мне были уготованы разочарование, финансовый крах и вечный позор… Но Васька, как и случается с людьми, на первый взгляд не очень серьезными, еще раз подтвердил ту святую для себя истину, что даже чрезмерно бойкие слова он никогда не бросает на ветер, — у Менева ручья меня действительно ждали зазывалы.
Менев был первым ручьем на пути в лесу и последним по дороге к людям. На обратной дороге из леса я всегда отдыхал у этого ручья, долго курил и задумчиво смотрел на его глубокую воду цвета жидкого вываренного кофе. На этой воде распускались особо пышные кубышки. Эти кубышки казались совсем домашними после многих дней работы среди волн и ветра, работы на чистой глади отхожих озер, где по лудам горели лишь таинственные неживые огни белых лилий. Когда за долгими рабочими днями наступала усталость, белые огни лилий начинали казаться холодными и даже ледяными. Тогда я часто вспоминал Менев ручей и его теплые мирные цветы.
В желтых цветах кубышек кроме ласкового тепла жила и какая-то неразгаданная людьми тайна… Я любил срывать такие цветы еще не раскрывшимися и лепесток за лепестком двигаться к тайне. Сначала лепестки были зелеными и неподатливыми, как прочные латы рыцарей, охраняющих вход в замок вечных сокровищ. Потом латы все-таки отступали перед желанием человека знать дальше, и их место занимали желтые лепестки. Желтые лепестки становились все нежней и беззащитней… И наконец ты входил в таинственный и незнакомый мир. Таинственность звала… Еще, еще лепесток…
Но в этот раз заглянуть в тайну цветка воды так и не удалось. На бревнах около моста сидели женщины. Их было две. Они учтиво поздоровались и после нескольких слов о том, что сено уже убрали и что для меня есть письма, прямо приступили к деловым переговорам. Целью переговоров было заполучить от меня право на монопольное приобретение всего сушника.
Такой оборот дела вселял надежду. Я тут же подписал
Кому и как разошелся мой мешок, я не знал. Вечером я пил чай, дымил «Беломором», угощал своего пса пряниками и, чувствуя себя по меньшей мере золотопромышленником, крыл Ваську. Крыть этого неугомонного человека все-таки стоило… Его преждевременный вояж, как и все остальные деяния доморощенного лешего, преследовал не просто деловые цели. Васька поторопился к людям, чтобы разыграть очередную комедию: с его слов люди представили, что я принесу очень много рыбы. Слух о близком явлении богатого купца распространился с быстротой наилучшего беспроволочного телеграфа, и еще к ночи все приходили и приходили люди с одной–единственной просьбой: «Ну хоть на вару, хоть с горсточку-то окуньков бы…»
Горсточка окуньков вовсе не была той мерой, которой принято оценивать размер подаяния. Люди были сыты. Каждый из них мог купить всю и мою, и Васькину рыбу и сделал бы это с удовольствием, но рыбы было мало, и просьба людей, эта горсточка, скорее всего напоминала очередь в рыбном магазине за осетриной, когда продавщица объявляла, что товара почти не осталось. Тогда люди обращались с просьбой в кассу и к продавцу: отпускать в одни руки не более полукилограмма. Нередко такая просьба в рыбном магазине не имела успеха, и я с горечью сравнивал людей, стоявших у прилавка первыми, с теми женщинами, которые полдня ждали меня, которые получили в свои руки всю рыбу, но уступили ее другим, оставив себе лишь малую толику.
Откуда такое душевное качество? Может быть, от того самого сушника, от той избушки на берегу отхожего озера, где два–три рыбака рядом топят не один день общую печь и никогда не считают, чьи продукты израсходовали они сегодня или вчера на завтрак, на обед или на ужин…
Что было у меня в избушке на Долгом озере на завтраки, на обеды, на ужины, я, пожалуй, и не вспомню. Не вспомню хотя бы потому, что ни разу не знал ни завтраков, ни обедов, ни ужинов как таковых…
Говорят, что для подобного повествования неплохо подошла бы дневниковая форма, то есть форма дневника… Я никогда не задумывался над тем, в какую форму обрядить свой рассказ. Рассказ получался как-то сам по себе, и, начни я его снова, он, пожалуй, выглядел бы немного иначе. Безусловно, каждый день отхожего промысла отличается один от другого. Эти дни можно точно сосчитать по страницам дневника, который я все-таки умудрялся вести. Но после утра, дня и ночи ловли, после двух–трех кошелок вычищенной и выложенной в печь рыбы, после дождей, гроз, бесклевья, после двух–трех глотков крепкого–крепкого чая перед дорогой на озеро и точно таких же глотков по возвращении, уже перед новым утром, под гнетущий визг комаров мне оставалось записать в дневнике только отдельные факты… Выехал во столько-то, приехал тогда-то, улов такой-то, сухарей, сахару и крупы осталось всего на столько-то дней… Уходить придется тогда-то… Я не буду сейчас возвращаться к своему дневнику, я просто вспомню столик в избушке и сорок пять зарубок, сделанных на его досках моим ножом… Сорок пять зарубок — это сорок пять дней и ночей на Долгом озере. Это на сорок пять дней хватило всего, занесенного в лес за один раз, это сорок пять раз я спускался к лодке, брал весло и сорок пять раз уезжал в туман или дождь, чтобы часам к одиннадцати вечера вернуться обратно. Иногда путешествия на лодчонке продолжались по восемнадцать — двадцать часов, иногда в такие путешествия я не брал даже сухарей… Иногда почти ничего не привозил домой…
Из всех вариантов приобретения мне больше всего нравится коллекционировать закаты, находить необыкновенные лилии и запоминать разговоры деревьев. Этим богатством поделился со мной лес. Но эти богатства были тогда лишь для меня. А рядом оставалась еще одна оценка моей дороги — оценка моего пути другими. Я не знал тогда, будут ли мои находки приняты и оценены, и, наверное, поэтому был очень рад доброй оценке людей, просивших у меня хоть немного сушника, хоть горсть, хоть на «вару».
Я всегда помнил эти слова и старался делать сушник таким, чтобы одной горсти моей рыбы хватило на целый чугунок хорошего супа. Из плохого сушника сварить хороший суп нельзя, плохой сушник не разваривался, отдавал гарью и углями, грязный сушник оставлял в тарелках чешую и темные пленочки неудаленной крови. Но даже чистый, хороший сушник мог быть первого, второго и нижеследующих сортов. Сухая рыба первого сорта всегда была белая, мясо почти не теряло цвета, и делать такой сушник доставляло удовольствие, как доставляет удовольствие хорошей хозяйке подать на стол румяный сочный рыбник или сдобные, тающие во рту кренделя.