Пластун
Шрифт:
– А вон за тем поворотом, ваше благородие, ход будет. По нему прямо и дуйте.
Я взял себя в руки: не пристало боевому офицеру перед германскими «чемоданами» приседать. Но едва я дошел до поворота траншеи, как рвануло опять где-то рядом и на меня обрушился тяжелый землепад; на несколько минут я совершенно оглох; с трудом выбрался из завала и, не чуя под собой ног, бросился по узкому проходу. Шагов через двадцать я уткнулся в грубо сколоченный щит, прикрывавший лаз в командно-наблюдательный пункт.
Отец разглядывал в бинокль немецкие позиции.
– Здорово ночевал, казак? – заметив меня, спросил он.
– Слава богу.
– Не спится? – Отец оторвался от бинокля и насмешливо
– Ой, не ко времени расшумелся, – отвечал отцу пожилой есаул, начальник штаба; он сидел на ящике в углу блиндажа и после каждого взрыва, сотрясавшего бревенчатый потолок, осенял себя мелкими крестиками. – Никак в атаку хочет пойтить.
– Не пойдет он сегодня в атаку, – отзывался отец. – Так, для острастки кидает. У нас, слава богу, направление для него не самое главное.
– Вот на не самом главном-то и прорвет, а потом на главное выйдет, – стоял на своем начштаба.
– Уж куда он выйдет отсюда, так это в наши болота, – возражал отец. – Нет ему тут никакого резона на рожон лезть… На-ка, сын, глянь на супостата.
Я взял «цейс» с нагретыми от долго смотрения наглазниками. В оптическом окружье поплыли сквозь плотные стальной «колючки» ровные брустверы немецких траншей. Выше их и дальше их тянулись зубчатки елового леса. Кое-где брустверы были прорезаны бронещитками, из которых торчали рыльца пулеметов. Никакого шевеления в траншеях, предвещавшего атаку, я не заметил. Не хотелось думать, что и казаков могут бросить на эту пулеметную твердыню как обычную пехотную цепь. Да и пехоту, свою, родную, тоже было жалко губить в убийственной лобовой атаке. Помнят ли там, в штабах, что здешние позиции казаки заняли временно, и только потому, что державший здесь оборону пехотный полк почти весь полег в бессмысленном броске на немецкие позиции, да еще не подкрепленном артподдержкой? А что, если не помнят, или им все равно, что казаки, что стрелки, возьмут да и погонят под пулеметы и отцовых людей? От этой мысли тоскливо сжималось сердце. О, сколько историй подобного рода наслушался я и в тылу, и на фронте! Не берегли у нас бойцов. Да и кому их было беречь, когда дивизиями, корпусами, а то и армиями командовали у нас потомки тевтонов, остзейские бароны. Им ли беречь русскую кровушку?! Еще граф Толстой в «Войне и мире» вывел этот механический тип бездушных командиров: «Первая колонна марширует направо, вторая колонна марширует налево…»
– Ваше высокоблагородие, сотника Кудрявцева убило! – доложил запыхавшийся посыльный.
Все сняли фуражки и перекрестились.
– Царствие ему небесное…
Это был тот самый сотник, что встретил меня в перелеске и проводил к отцу. Родом он был, кажется, из Батайска… Теперь он лежал на еловом лапнике, накрытый шинелью, и во лбу у него нелепо и страшно торчал осколок немецкого снаряда. Видно, поймал он свою смерть на излете. За два года войны я повидал немало смертей…
Как нелепа в сущности война. Жил человек – веселый удалой сотник Кудрявцев, и окружал его целый мир, созданный им и его жизнью. И вдруг бесформенный кусок рваного железа пресек этот мир, и погасла целая вселенная только потому, что он не успел на две секунды разминуться с этим летящим вслепую осколком снаряда, пущенного вовсе не прицельно, а наобум Лазаря; пущенного рукой немецкого канонира, которому никакого дела не было до сотника Кудрявцева и его дел, и в которого вот так же случайно вопьется шальная русская пуля, и оборвется еще один человеческий мирок со своими заботами и радостями, населенный родичами, женщинами, друзьями… По чьей сатанинской воле обрываются эти миры? Кто скрещивает траектории смертоносных снарядов с жизненными путями людей? О, конечно же, не ты, Господи!
Вечером ужинали в блиндаже.
Отец долго ругал летнюю барановическую операцию, потеряв остатки былого уважения к высшему командованию. Судя по тому, что он рассказывал, операция и в самом деле была убийственно бездарной, причем убийственной для тысяч солдат и казаков, зазря сложивших головы, но никак не для тех, кто ее придумал и провел.
В целях внезапности атаки передвижения войск производились по ночам, но перегруппировка была обнаружена противником из-за большого числа перебежчиков, в том числе из Польской стрелковой бригады. Пристрелка артиллерии началась за несколько дней до атаки, что также демаскировало подготовку к наступлению. Артиллерия не подавила толком бетонные бункеры немцев, и пехотные цепи были выкошены пулеметным огнем. Сверхосторожный генерал Эверт, командовавший русскими войсками, не смог ни в малейшей мере повторить успешный прорыв генерала Брусилова на Юго-Западном фронте.
– Положили восемьдесят тысяч человек и не продвинулись ни на шаг. Ради чего?
Чтобы прервать мрачный ход отцовских мыслей, я сообщил ему новость, от которой он сразу повеселел:
– Беру в жены Татьяну… Если благословишь.
– Татьяну Ухналеву? А что, хороша невеста! Любо! И семья благородная. Вот порадовал так порадовал! Как же не благословить?! От всей души благословляю!
Он снял иконку Донской Божией Матери и сделал ею над моей головой крестное знамение.
– Эх, мамани нашей нет! То-то бы возрадовалась! Она эту Таньку с коротких косичек знавала. Доброе дело удумал! Совет вам да любовь! А она-то согласна? – спохватился отец.
– Мы с ней в Питере объяснились. Согласна. Войну прикончим и сразу свадьбу сыграем.
– Войну… – помрачнел отец. – Как бы она нас не прикончила, стерва, клятая… Уж больно погано все выходит.
И он снова взялся за разбор операции.
На заре вернулись из Новогрудка квартирьеры. Полк свернул палатки и перешел в местечко. Казаки стали на постой по дворам обывателей. Отца и всех его штабных определили в добротный кирпичный дом с чугунным балкончиком. Хозяева-евреи почтительно накрыли нехитрый стол: картошка в лупеже, селедка с луком и свеклой… Офицеры достали манерки, обшитые шинельным сукном, забулькали в стаканы.
– Хорошо вам с турками воевать, – рассуждал пожилой есаул, поддевая на вилку, как на пику, оставшуюся селедочную голову. – Турок враг давний, привычный, от шашки бежит, от пики хоронится. А немец-то больше за машину прячется да машиной отбивается. Шашкой против машины много не помашешь. Вот и воюем аки драгуны. Кони в схроне, казаки в окопах. Дух казачий теряем.
– Дух дело наживное, подъемное, – возражал ему отец, подкручивая фитиль керосиновой лампы. – А вот головы казачьи летят почем зря. Уж сколько казаков в эту землю уложены, а до Берлина, как до Луны.
– Сто двадцать три нижних чина и пять офицеров, – наизусть уточнил сотник-адъютант. – В других полках еще хуже.
– Вот ты мне сотню с полусотней построй да верни ее на Дон. То-то бы ребятки там пригодились, – вздохнул есаул, наполняя граненую чарку.
– Хватит, братцы, журиться, – предложил отец. – Давайте песню сыграем.
– Любо!
Сотник-адъютант откинулся на спинку венского стула и завел красивым фальцетом:
Когда мы были на войне…
Под эту песню я написал длинное и нежное письмо Татьяне.
Настал день моего отъезда в полк.
Отец снял с груди свой амулет – ладанку с «перелет-травой» – и повесил мне на шею.
– Моя мать, бабушка твоя, проводила меня на японскую войну с этой ладанкой. В ней наша хоперская «перелет-трава». Слышал про такую?
– Нет.
– Так послушай… С «перелет-травой» тебя ни одна пуля не клюнет – перелетит. У меня под Мукденом дважды перелетала: один раз папаху сбила, а в лоб не попала, другой раз – по ребрам чиркнула, а в грудь не вошла. Так-то! Носи! Она и тебя сбережет, как меня.