Пластун
Шрифт:
– Не пора ли к делам возвращаться! – настаивал Таратута с накрученным на голову марлевым тюрбаном. – У вас тут и «клюква» поспела, пока в «нетях» пребывать изволили!
Я не сразу понял, о какой клюкве он говорит. Потом дошло: орден Св. Анны 4-й степени. Его называли «клюквой» за красный темляк на шашке. Но при чем тут я?
Он взглянул на мое ошарашенное лицо и остался доволен произведенным эффектом.
– «Анну» вам за охрану перевала дали, за боевое ранение. А чин сам собой подоспел. Так что вы, господин хороший, дважды именинник, и народ жаждет ликования!
– Жаждем, жаждем! – подтвердил народ, но только тот, который мог поднимать
– А мы сейчас где? – спросил я, озираясь по сторонам. Мне едва хватило сил сесть.
– Хороший вопрос! – обрадовался Таратута. – Господа, как вы думаете, где мы сейчас?
– В Константинополе, – предположил один.
– В Севастополе! – сладко возмечтал другой.
– В Тифлисе! – провозгласил третий.
– Ну, знаете ли! – развел руками адъютант. – В Кисловодске тоже неплохо! Итак, господин новоиспеченный сотник, докладываю диспозицию: мы в Кисловодске. На госпитальном излечении. И чем раньше вы отправитесь с нами за нарзаном, тем лучше будет для вашего организма.
Я с трудом понимал, о чем мне говорят… У меня было такое чувство, что я родился заново и не могу понять самых обыденных вещей. Но все же кое-что улеглось в моей гудящей, должно быть от хлороформа, голове: меня наградили и повысили в чине. Это во-первых… Во-вторых, я попал вместе с раненым Таратутой в Кисловодск. И мы здесь одни из нашего полка, и надо держаться вместе. Ах, какое солнце било из оконного проема! Как звало оно к жизни, другой, заоконной, где все ходят по улицам с целыми – не перебитыми – ногами и руками, не продырявленными головами и грудными клетками. Там – в том солнечном и зеленом мире – не было войны. Там был мир. И туда тянуло со страшной силой!
А здесь, в тени тополей, затаилась обитель страданий, чистилище, через которое мы должны были пройти, прежде чем нам разрешат снова войти в этот прекрасный мир живых и здоровых людей. И пока надо было вкушать премерзкую больничную гречневую кашу с сильным привкусом хлорки. И каждую ночь надо было слушать мат и молитвы, стоны и хрипы, крики и вой, бредовые речи и рыданье, невнятное бормотанье сквозь закушенный угол одеяла…
Справа лежал полковой священник-старик, тощий, как индийский йог. Справа – прапорщик-артиллерист, обреченный на ампутацию обеих ног. Он отчаянно флиртовал со всеми сестрами милосердия.
В головах стонал богатырского роста есаул, разложенный на дощатом щите. Кровать ему была коротка, и ноги пролезали сквозь прутья спинки. Очередной приступ боли можно было определить по яростному шевеленью пальцев ног, белых от гипса, как у мельника от муки. Он читал Евангелие, держа его на весу перед собой.
Палата, как аквариум, куда все время впускают новых «рыбок». И новая «рыбка» либо ошарашенно молчит, либо отчаянно мечется, если у нее есть силы вставать на ноги…
Старые палаты… Сколько больных и раненых прошло через них? За века здесь наросли сталактиты окаменевшей боли…
Но наступил день, когда меня перевели в иные стены – в палату выздоравливающих.
По иронии судьбы, вовсе не злой, а очень даже милой, палата для выздоравливающих располагалась во флигеле большого дома, принадлежавшего видному музыканту России Василию Ивановичу Сафонову. Благодаря его стараниям в Кисловодске было построено великолепное здание местной филармонии, едва ли не лучшей на всем Кавказе. Иногда в распахнутые окна палаты доносилась фортепианная музыка – кто-то играл в большом доме. Не сам ли маэстро?
Здоровье мое быстро шло на поправку. Способствовали ли тому усиленное питание, целебная вода нарзан, горный воздух или нерастраченный запас молодых сил вкупе с радостью от получения нового чина и ордена – а скорее всего все вместе взятое, – но только через пять дней после выхода из беспамятства меня перевели в роту выздоравливающих. Рота располагалась напротив госпиталя в казарме, покинутой своим батальоном, ушедшим на фронт. Более сотни ходячих раненых – офицеров самых разных родов войск – жили по общеармейскому распорядку: подъем, умывание, молитва, построение, перекличка, завтрак… Собственно на этом военный уклад и кончался. Далее народ расходился по процедурным кабинетам, обед и выход в город до вечерней поверки. В город мы обычно выходили втроем: подъесаул Таратута, я и поручик-артиллерист Рожков, раненный в правую руку. У меня на перевязи была левая, у него правая, так что в паре с ним, как шутил Таратута, мы могли крепко обнять только одну женщину. Правда, обнимать было некого: все приличные дамы пребывали на курорте с кавалерами, а с неприличными женщинами общаться не хотелось.
Первым делом мы шли в курзал – нарзанный павильон, выстроенный в старом шотландском духе. Там пили из бюветов волшебную горную воду, бьющую из недр земли, обретали, как нам казалось, бодрость и силу, и уже после этого продолжали променад по главной пешеходной улице, ведущей к величественному зданию филармонии. Как я ни уговаривал своих друзей побывать там на одном из концертов, Таратута и Рожков предпочитали проводить свободное время подобно лермонтовскому герою поручику Печорину, заводя курортные флирты с местными княжнами Мэри или горянками вроде черкешенки Бэлы. Впрочем, и я был не прочь пройтись с иной красоткой по главному променаду. Писем от Татьяны не было целый год, и мне казалось, что я потерял ее безвозвратно. И вот, когда я признался себе в этой малодушной мысли, силы небесные преподнесли мне впечатляющий урок!
Я все-таки выбрался в филармонию на концерт заезжего петербургского пианиста. Он играл Шуберта и Шопена. И тут в фойе увидел – глазам не поверил – Таню! В белой кружевной шемизетке она чинно фланировала вместе с родителями по паркету в ожидании приглашения в зал. Я подошел к ним и молча поклонился. Таня радостно вспыхнула, Василий Климентьевич ответил мне чинным полупоклоном.
– Очень рад видеть вас, дорогой!
Все было настолько церемонно, что моя прежняя двухлетняя фронтовая жизнь показалось горячечным бредом. Право, как будто снова вернулись мирные времена… Мы с Таней не стали возвращаться в зал, родители деликатно оставили нас вдвоем.
– Идем погуляем! – предложила Таня. Мы вышли на привокзальную улицу, и оба беспрестанно рассказывали друг другу все, что случилось с нами за эти годы, прекрасно понимая, что это только подходы к самому главному. О самом главном я заговорил, когда мы подошли к памятнику Лермонтову. Присутствие бронзового поэта придало мне храбрости – все-таки наш, кавказский офицер!
Я взял Таню не под руку, а за руку, с дрожью ощутив ее холодные тонкие пальцы.
– Я не знаю никого лучше тебя, – начал я хриплым от волнения голосом; право, уж лучше подниматься в атаку под пулеметами! – И знать не хочу… Я все время думаю о тебе, и мысленно ты всегда рядом со мной…