Пластун
Шрифт:
Семейство Ухналевых квартировало в старых лоцманских домиках, стоявших на южном берегу Финского залива едва ли не с петровских времен. Я без труда разыскал нужный номер, дернул веревочку колокольца. И, о чудо! – выбежала Таня в накинутом дождевике. Не больно-то смущаясь чужих окон, мы припали друг к другу.
– Боже, какой ты мокрый! – оторвалась она от моей волглой шинели. – Идем скорее домой! Как твоя рука?
– Как видишь, точнее – как чувствуешь. – И я приобнял ее обеими руками покрепче и даже приподнял ее.
В тесноватой прихожей нас встречали Танины родители. Я, не снимая шинели, взяв фуражку в левую
– Дорогой Василий Климентьевич! Я прошу руки вашей дочери!
Родители Тани молча склонили головы. По всей вероятности, они были готовы к такому повороту событий.
– Ну, сделай милость, разденься сначала! – сказал Василий Климентьевич. – И идем, потолкуем.
Мы уединились с ним в небольшой комнатке, служившей, видимо, и гостиной, и кабинетом. Великолепный вид открывался из невысокого окошка на близкий Кронштадт, на дежурный крейсер, маячивший на горизонте. Но мне было не до крейсера и не до морских красот.
– Видишь ли, Николай… Позволь мне так тебя называть. – Мой будущий тесть сплел свои пальцы в замысловатый узор. – Твое предложение, безусловно, делает нам честь. Я хорошо знаю твоего отца и всю вашу семью… Но ты сейчас произнес очень важные и очень весомые слова… Верю, они не случайны, они искренни, от души и от сердца. Но отдаешь ли ты себе отчет – куда ты поведешь молодую жену, на что вы будете жить?
Василий Климентьевич говорил привычным менторским тоном, как говорят все закоренелые педагоги. Я уловил в его голосе нотки сомнения и тут же стал горячо излагать ему свои взгляды на жизнь.
– Кончится война, и мы вернемся в Гродно! У нас большая квартира, и на первых порах нам с Таней вполне хватит двух комнат, которые нам отведут… А потом я построю свой дом – отец поможет.
– А жить? Жить на что вы будете? Ведь ты же не закончил консерваторию, тебе еще учиться и учиться!
– Я сдам экзамен за юнкерское училище и буду служить.
– То есть пойдешь по отцовской стезе? Похвально. Очень похвально.
– Потом я поступлю в военную академию…
– То есть с музыкой покончено?
– Нет, музыка останется для души, для себя… Буду писать музыкальные вещи, но это в свободное от службы время.
Василий Климентьевич смотрел на меня с улыбкой, как смотрят на детей, взявшихся рассуждать как взрослые. Это меня разозлило: в конце концов я не мальчишка и не оболтус-студиозус, я боевой офицер! Он заметил перемены в моем лице и пошел на попятную.
– Ну, годи, годи! Пойдем чай пить!
Нас ждал большой семейный самовар в кухне-столовой. Любовь Евгеньевна и Таня хлопотали с чашками, раскладывали вишневое варенье по розеткам. Весь вечер мы с Таней слушали поучительные истории из жизни учителей-молодоженов. На ночь мне постелили в кабинете-гостиной. Вспышки близкого маяка падали мне на подушку. Я не мог уснуть. Что-то настораживало меня в интонациях Василия Климентьевича. Ну, да бог с ним! Осторожничает старик, ему так по чину положено. Главное – Таня! А глаза у нее сияют. Эх, пробралась бы она сейчас ко мне в глухую заполночь… Как бы я ее обнял!
Глава шестая. Кто в Сморгони не бывал, тот войны не видал
Я прожил у Ухналевых пять дней, а потом уехал к отцу на Западный фронт. Соскучился по нему, письма от него приходили крайне
Его полк стоял на отдыхе в Новогрудке. Отец оставался за тяжело раненного командира и размещался в большой штабной палатке.
– Кому и как о вас доложить? – остановил меня адъютант-подъесаул.
– Доложите войсковому старшине Проваторову, что с Кавказского фронта прибыл сотник Проваторов.
Адъютант понимающе улыбнулся и тут же скрылся за пологом. Через секунду оттуда выбрался батя в накинутой бурке и сгреб меня в охапку, так что заныло леченое плечо.
– Вот не ожидал! Вот удружил! Вот подарочек-то! Вот праздничек-то! – приговаривал он, распахивая полог. Я вошел в жарко и дымно натопленную палатку. За столом сидели чины походного штаба и сотенные командиры.
– Господа офицеры, господа казаки, прошу любить и жаловать – сотник Проваторов-младший! – с гордостью объявил отец. – Прибыл на побывку по случаю ранения.
– Любо!
Офицеры радостно зашумели, я едва успевал пожимать протянутые ладони. Тут же, словно сигнальная ракета, хлопнула пробка, выбитая умелой рукой из бутылки.
– Оставайся у нас, сынище! – улыбался отец. – Дам тебе сотню.
– Но у меня же свой полк, батя. И меня там ждут… Ты же знаешь, что это такое…
– Знаю, конечно знаю… Ты прав. Возвращайся к себе. Нет уз святее войскового товарищества. Кто так сказал?
– Гоголь.
– Никак нет. Тарас Бульба.
Кто-то, изрядно принявший, завел нетвердым голосом:
Под ракитою зеленойРусский голову склонил.Ох, не сам ее склонил,А герман саблею срубил…– Отставить! Отставить! – зашумел есаул. – Играй нашенскую!
– Каку-таку нашенскую?!
– Да «Кукушечку»!
Тут уж я первым завел более чем знакомую песню.
В одну ненастную ночь полк был поднят по тревоге и выступил на позиции. Этот недолгий путь проделал и я вместе с отцом.
Здесь была совсем иная война, чем у нас на Кавказе. Не то чтобы я не слышал артиллерийской канонады. Слышал. Вот только под артогонь ни разу не попадал. Ну, разве что под Сарыкамышем. Но тот огонь по плотности своей ни в какое сравнение не шел с той немецкой пальбой, которая разразилась под Сморгонью в эту ночь. Орудия разной мощности крыли наши позиции яростным огнем так, что казалось, все живое здесь будет разнесено в клочья. Мне впервые стало по-настоящему страшно на войне. Вот уж точно: не лезь поперед батьки в пекло. И воевать в этом пекле выпало не мне, а отцу. Где он сейчас? Цел ли? Жив ли?
Я натянул сапоги, фуражку, подпоясался и с тихим ужасом выбрался из землянки в траншейный ход. Мне хотелось поскорее найти отца и вытащить его из этого ада, спрятать его в ближайшем укрытии. Но где его искать? Скорее всего, на командном пункте.
Должно быть, у меня были сильно вытаращены глаза, потому как первый же солдатик, у которого я спросил, как найти КП, не смог скрыть улыбки. Да еще как назло громыхнуло совсем рядом, нас густо осыпало землей бруствера. Я присел, а он, привычный к обстрелам, даже ухом не повел.