Платит последний
Шрифт:
Джой завозил когтями по паркету, ткнулся в руку горячим носом, и Василий Лукич втащил его к себе на диван.
— Потерпи, Джоюшка. А то сейчас выйдем пораньше, потом утром запросишься пораньше.
Джой умирал. Последнюю неделю Василий Лукич выносил его во двор на руках.
Джой умирал, живое напоминание о сделке Василия Лукича с совестью.
Дворняга, тайный плод любви запретной бульдожки и гиппопотама. Лида принесла его с помойки. Ее с Ивашниковым роман тогда был в разгаре; Василий Лукич болезненно свыкался с мыслью, что дочерей мы
Он говорил себе, что его история до зевоты банальна: жил Лидой, не женился из-за Лиды, а теперь Лиду пора отдавать симпатичному, но, в общем, чужому парню, а не хочется. Все это пережито миллионами людей, разве что одиноких матерей больше, чем одиноких отцов, и, стало быть, чересчур любящие матери чаще отравляют жизнь своим детям.
Он почти смирился, когда Лида притащила домой щенка.
Спать ему постелили в коробке из-под бананов. Всю ночь щенок молча карабкался на стенку. В скрежете булавочных коготков была та жуткая механическая неотвратимость, с какою ляскает затвор после выстрела. Заснуть под тишайший этот скрежет было невозможно. Казалось, что щенок скребется в позвоночнике и потихоньку выколупывает спинной мозг.
Василий Лукич встал с постели, выпустил щенка на паркет, и он мгновенно заснул. Ему просто не хватало свободы. А Василий Лукич пролежал до утра, думая об Ивашникове. Дворняжка. Научить его держать вилку в левой руке и поселить под боком — не получится. Он выкарабкается сам и уведет в свои трущобы Лиду. Его, Василия Лукича, Лиду, выросшую на телятине из распределителя. Психологи говорят, что год можно прожить с кем угодно; за год они сделают ребенка, а что дальше?
И Василий Лукич отвадил Ивашникова. И зятя нашел комнатного, ни рыба ни мясо. Сергей осознавал, что без тени профессора Рождественского за плечами он так и сидел бы в старших преподавателях. Выскребаться на свободу ему не приходило в голову.
…Почесывая за мягким собачьим ухом, Василий Лукич думал, что тринадцать лет прожил с зятем под одной крышей, а родственных чувств к нему не возникло. Как были на «вы», так и остались. А главное, за эти тринадцать лет, хорошо усвоив, что зять — середнячок и пороха не выдумает, он так и не понял, на что способен этот середнячок с его не по уму доставшимся самолюбием.
Джой сунул нос ему под мышку и так умер.
Я ТЕПЕРЬ БУДУ ЗДЕСЬ ЖИТЬ
Лидия обмерла и приготовилась давать. Зрелым женщинам это знакомо. На улице холодно, а здесь тепло; нет денег на такси, да и дома нас не очень-то ждут; партнер не то чтобы любим, но и не противен — в общем, даем или скандалим? Даем. Мужу пьяному давали, чтобы скорее отстал, и почему не дать приятному человеку.
Рука Ивашникова шарила у нее за пазухой. Так, убедился, что лифчик открытый, дальше… Нравятся? Как дыньки, ничуть не вялые. Хорошо. Это у тебя просто здорово получается, Колька Ивашников, я думала так перетерпеть, в фоновом режиме, а ты…
Вадим. Полусуток не прошло, как они отомстили Парамонову на супружеской кровати. Уф-ф, будто ведро холодной воды. Не когда мстили, а сейчас. Аж жутко. Как будто с одним лежишь, а другой держит
Неделикатный ты стал, Колька Ивашников. Так… Так, а что теперь будешь делать, одной-то рукой?
Ивашников резко свернул на какую-то петляющую дорогу. Слева пустырь, справа ТЭЦ, гигантские трубы в полосочку. Будем, значит, среди труб. До дому, значит, не дотерпели.
Что же это творится?! Эй! Наверху! Не так быстро.
Да, каждый день я с «Кэафри».
Между прочим, трусики были за пятьдесят франков, куплены в Париже… Ну куда ты, чувствуешь же, что я не готова. Мне же больно, идол!
Лидии стало даже интересно, чем он там орудует. Как милицейской дубинкой. Она протянула руку, взяла Ивашникова, горячего, замершего от ее прикосновения, и сердце оборвалось от нежности, которая, оказывается, не делась никуда. Это была специально законсервированная для Ивашникова нежность. Кровь хлынула в низ живота, Лидия почувствовала, как раскрывается навстречу Кольке, и потянула его в себя, еще, и никакая не дубинка, совпадение полное, как он хочет, хочет, хо-очет, только бы не спешил, а то все испортит…
Приперся Вадим со своей свечкой, и у нее перехватило дыхание, так вдруг стало больно. И во рту солоно, похоже, она до крови прикусила губу, но совсем этого не чувствовала.
Коленька, взмолилась про себя Лидия, я уже твоя, но дай мне пережить. Ну не могу я скакать из постели в постель. Все-таки я его любила. Я его, негодяя, и сейчас, может быть, люблю.
Колька ворочался в ней с какою-то потрясшей Лидию обстоятельностью. Поселялся. Она готова была поклясться, что Ивашников ощутил ее спазм и продолжает не потому, что ему по-мужицки приспичило. Он очень нежно продолжал. Он разглаживал боль, и Лидии опять стало хорошо.
И опять она вспомнила о Вадиме.
Близость превратилась в медицинскую процедуру; ей казалось, что сейчас в ней, внутри, зазвякают инструменты. Иногда становилось больнее, хотя в основном ничего, терпимо.
— Прекрати, — решительно сказала Лидия. — Ты же чувствуешь, что я не могу.
— Нельзя, это надо переломить, — прошептал Ивашников, слизывая кровь с ее губ.
Когда он стал фонтанировать, Лидия поняла, что у нее могло бы получиться. Дьявол хотя и не изгнан, однако посрамлен, а остальное дело времени.
— Ну вот, — сказала она, — изобразили звездочку на фюзеляже.
— Это не считается, — ответил Ивашников.
Кусками, как будто перебирая фотокарточки, она осознала, что лежит на сиденье с откинутой спинкой; за стеклом как великанская папироса дымит подсвеченная лампочками труба; отвернувшись, копается в бардачке стоящий на коленях Ивашников, его заголенные безволосые бедра молочно светятся в темноте.
Чем-то Колька зашуршал — ага, бумажные салфетки, и с этими салфетками он полез ее вытирать. Ни одному из ее мужчин это в голову не приходило. Облегчатся и сразу делают вид, что они тут ни при чем. Лидия не могла решить, нравятся ей Колькины старания или, может быть, не нравятся совершенно. На всякий случай она хотела сказать, чтобы он прекратил. Но тут по невидимой для нее близкой дороге пронеслось что-то большое и ревущее, и свет фар упал на Колькино лицо.