Пленник стойбища Оемпак
Шрифт:
— Никогда такой суп не ела…
Я подумал: «Где уж вам в вашей генеральской семье есть такой суп», но ничего не оказал, а по-прежнему смотрел на нее, смутно улавливая изгибы тела под тонкой тканью. Когда лежишь под одеялом, немногое разглядишь, но памятью своих ладоней я помнил ее тело на ощупь. Я думал о нем, а язык мой, будто заведенный, лишь твердил:
— Ты ешь, ешь…
— Мы с тобой как брат и сестра, правда? — наивно лепечет Стелла, и в тембре ее голоса не проскальзывает совсем никакой иной глубинности.
— Угу, — грустно соглашаюсь я и отхлебываю гороховый суп.
Потом, словно почуяв что-то неладное,
Ночь встретила нас окраинной духотой огородов, глубоким звездным небом. Мне стало отчего-то невыносимо хорошо, я взял ее под руку, прижал к себе, и мы побрели по ночным улицам, ощущая себя вдруг повзрослевшими, неся в себе тайну, которая касалась теперь лишь нас двоих. Я чувствовал себя мужчиной, хотя, повторяю, между нами в ту ночь ничего не было, как не было ни в следующую ночь, ни во все последующие…
А была совсем другая девушка, поразительно похожая на Стеллу. Они все одинаковы в свои семнадцать лет: и ведут себя поразительно одинаково, и с уст их срываются одни и те же слова. Индивидуальность, если она есть, приходит позже.
…Я слежу, как бабушка разливает чай, и впервые думаю о ее молодости. Ведь была она молода, как Стелла. И была у нее своя первая ночь…
— Бабушка, а как ты выходила замуж?
Она строго посмотрела на меня своими небесно-голубыми глазами, поправила седенькие волосы под платком, поджала губы.
— Как! Как! Давно это было, не помню, — отрезает она, не желая, видимо, рассказами смягчать свою сердитость на меня.
Но через минуту отчего-то не выдерживает:
— Я свово Митрия только раз и видела до свадьбы. В ту пору не рассуждали про лубов. Сговорятся те и эти родители — делу венец! Ничего, жили, детей ростили. Нонешнее все это — баловство одно, все он, дьявол, головы вам мутотрит.
— Да ты не волнуйся, бабушка. Девушка она порядочная, из генеральской семьи.
— Енерал не енерал, а ишшо рано семью-то заводить. — Задумалась. — Жил-был енерал, всех людей питал; умер енерал — люди не хоронят, собаки не едят.
— Ну ты даешь, баушка! Это у тебя язык что помело. Он наш генерал, хоть и в отставке. А семью? Хе! Я еще десятый должен закончить. Мы с ней просто так, музыку послушали…
— Молисся, молисся за вас, окаянных, а толку — ровно казамат какой-то.
— Может, каземат?
— Не перевертывай-то слово. Казамат он и есть казамат!
— Тюрьма, что ли?
Бабушка в сердцах замахивается на меня полотенцем:
— Кака така тюрьма? Типун тебе на язык! Я говорю, казаматная ноне молодежь, распутная.
— А-а, — соглашаюсь я и проглатываю яичный желток.
Бабушка тем временем достала большую глиняную крынку, в которой замешивала тесто, высыпала туда гороху, налила воды.
— Опять гостеванье затевается, — сказал я понятливо и в то же время вопросительно.
— Бог их знает. Кондратьевна вроде бы напросилась с Лампией…
— Знаю-знаю. Где Кондратьевна с Лампией, там и бабка Калина с Глазливой… Вот папке скажу, что без него у тебя тут каждый вечер сборища.
— Говори, говори. Я не такое скажу, — необидчиво произносит бабушка. — Куда же им, горемычным, деться? Пущай приходят. Горошницы вот наварю — пущай едят, не обеднеем…
— Да, пущай, пущай, — грустно передразнил я бабушку, мысленно ставя крест на предполагаемом новом свидании в отцовской
Наш дом для гостеваний окрестными старушками одиночками был выбран еще и потому, что мы не платили за электричество. Много лет назад одного из бабушкиных сыновей — монтера убило током на телеграфном столбе, с тех пор, как провели электричество, была у нас такая льгота — не платить за свет. Вот и тянулись к нам с наступлением сумерек соседские бабки. Особенно, если отец бывал в отъездах. Эти старушечки-горбушечки, как я их прозвал, опекали меня сызмала: кто шанежкой угостит, кто сказку расскажет, иная в баню сводит… Наверное, я уже был достаточно большим мальчиком, потому что до сих пор в моей памяти видится в жарком тумане огромный зал женской бани, стоящие у лавок длинноволосые тетки и все остальное…
Иногда я устраивал старухам «развлечения». Однажды, по какому-то поводу озлясь на свою бабушку, в новых ботинках зашел на середину огромной лужи и замер там, изображая телеграфный столб. Бабка металась с ремнем вокруг лужи, но я был недосягаем. По мере развития моего интеллекта усложнялись и «развлечения». Притаившись у двери, я ждал прихода старушек и пугал их диким криком. Однажды я вздумал кидать зажженные спички в бутылку с порохом. Мне казалось, что он загорится медленно и будет только дым. Когда раздался взрыв, все до единой старушки свалились с лавок, в комнате повисла синяя гарь, а на моем оглупевшем от испуга лице блуждала довольная улыбка. Очухавшись, бабки бросились ко мне, так как кроме улыбки лицо было разукрашено кровью от бутылочных осколков. До сих пор нет-нет да и зазвенит в левом ухе — память далекой шалости. В другой раз я вошел в избу, подождал, пока старушки умолкнут, и вдруг громогласно произнес краткое матерное слово, впервые услышанное от уличных мальчишек. Помню, бабки закрестились, родная бабушка огрела меня полотенцем, а старуха Лампия схватила мою голову, лизнула лоб и сплюнула на пол — якобы порчу из головы вывела. Эх, если бы это было действительно так, да на всю жизнь…
Проходили годы, а мне казалось, что время неподвластно над моими старушечками-горбушечками. Приходили они в одних и тех же ситцевых платочках в черную крапинку, широченных юбках, вытертых на грудях кофтах. И разговоры у них были одни и те же: погода и урожай, болезни и вещие сны, дети, невестки, соседи и все остальное, что окружало их мир.
…Я звоню в дверь генеральского особняка. Чего боялся, то и случилось — открывает не Стелла, не домработница тетя Поля, а сама мать Стеллы. Она невзлюбила меня еще с той самой вечеринки, устроенной в их доме для нас, лоботрясов из десятого «А», когда расшалившегося с нами генерала мы заперли в погреб, а я нечаянно сел в коридоре на приготовленный для других торжеств огромный именной торт.
Мама Стеллы сурово объявила, чтобы отныне и навеки я забыл дорогу к их дому, что Стелла наказана и что она еще будет выяснять про нас. В общем, на меня обрушился прямо-таки Везувий ярости. Скривив упрямо рот, я выслушал терпеливо все ее угрозы и вдруг говорю: «На вам муха сидит». — «Что?! — вскричала она. — Ты сначала научись правильно разговаривать! Не на вам, а на вас». — «На мну?» — удивленно спрашиваю я. «Не на мну, а на мне». — «Вот я и говорю, что на вам муха сидит», — невозмутимо повторяю я. Сквозь грохот захлопнувшейся перед моим носом двери я, однако, различаю хохот Стеллы.