Пленник стойбища Оемпак
Шрифт:
После чаепития Ксения Ивановна помогала бабушке мыть посуду, чего бабка терпеть не могла, потом занималась со мной. Это были самые счастливые часы: я млел от радости общения с ней. Она присаживалась на скамеечке спиной к теплой печи, раскладывала на коленях тетрадки, ласково втолковывала мне про падежи и глаголы. Я слушал внимательно, слегка приоткрыв рот. С трепетным восхищением заглядывал в ее глаза — они были какой-то особой, родниковой чистоты, рассматривал в упор продолговатое лицо с еле наметившимися лучиками-морщинками на висках, удивлялся ее выпуклым розовым ногтям — они походили на дольки
— Да сосредоточься ты наконец! — сердилась она. — Где твои мысли? Вот повтори, что я сказала.
Отец бродил по комнатам, не зная, куда себя деть. По-хорошему, надо бы и дров подколоть, снег разгрести в ограде, подшить пимы. Но стеснялся Ксении Ивановны. К тому же он тихонько тосковал по воскресной бутылке портвейна, бесконечным фронтовым рассказам брата Петра. Второй брат, младший, погиб в войну, его портрет, украшенный бумажными цветочками, висел в бабушкиной комнатенке-светелке за русской печью.
В кино мы перестали бывать еще с осени. Одним словом, не хотел отец показываться с Ксенией Ивановной на люди. Но я об этом тогда не догадывался, несли случалось нам втроем гулять — а мы обычно ходили за город к Баб-карьеру, — я вышагивал важно, говоря всем своим видом: вот, видите, раньше мы вдвоем гуляли, а теперь с нами Ксения Ивановна! Это, брат, не шутка… Отец же, напротив, под перекрестными взглядами любопытных соседей стушевывался, умолкал, сосредоточенно смотрел вперед.
Однажды Ксения Ивановна появилась совершенно неожиданно — не в воскресенье, как обычно, а вечером в субботу. Были гости — дядя Петя с женой. Ели пельмени, попивали винцо и слушали очередную историю про войну. Дядя еще не успел сносить фронтовой китель, сидел важный, слегка хмельной. Он вел рассказ про то, как, возвращаясь однажды на велосипеде с какой-то попойки по случаю удачного боя, поехал не в ту сторону, а прямо к немцам.
Приход Ксении Ивановны вызвал за столом небольшое замешательство: бабушка поджала губы и начала без надобности переставлять посуду на столе, дядя прищурился, пытаясь сфокусировать глаз, точно мушку придела, на вошедшей. Я вскочил.
— Зашла на минутку. Была на совещании, думаю, дай забегу проведать, — неуверенно, словно оправдываясь, проговорила Ксения Ивановна.
Я очнулся первым и, подражая отцу, предложил:
— Да вы проходите, Ксения Ивановна. Садитесь с нами. Замерзли поди с дороги…
Отец обрадованно подхватил:
— Конечно, конечно. Раздевайтесь скорее, пельмешечек вот…
Ксении Ивановне ничего не оставалось делать, как принять приглашение.
Через несколько минут, когда все немного освоились, дядя продолжил:
— Ну, он меня, значит, за шею в обхват, а я его, значит, снизу финкой — той, что висит у меня над кроватью. — Дядя умолк, давая слушателям почувствовать смертельную ситуацию.
— Кого же это вы так? — не удержалась Ксения Ивановна. Начала рассказа она не слышала.
Дядя с недоумением посмотрел в ее сторону:
— Да его, немца…
Всем стало неловко.
— Чай, чай давайте пить, дорогие гости, — не в меру возбужденно зачастил отец. — Но поначалу винца. Так сказать, по утешительней.
Засиделись допоздна. Меня обычно прогоняли спать в десять-полдесятого, а тут уперся — ни в какую!
— Да уж пусть сегодня посидит,
Я клевал носом, невнимательно оглядывал сидящих. Мне было тепло и счастливо оттого, что Ксения Ивановна здесь и что все такие добрые, говорят друг другу только хорошие слова, улыбаются, шутят.
«Поезд ушел», — так сейчас любят говорить по разным поводам. В тот вечер «трудовой» ушел в самом прямом смысле, и все хором уговорили Ксению Ивановну остаться ночевать.
Отправляясь спать, я всегда старался прикрыть створки дверей так, чтобы оставить щель пошире. Сквозь нее я еще долго видел лысую голову отца и часть его лица. Отец любил по вечерам читать. Читал вдумчиво, шевеля губами, вздыхал, а то и похохатывал, потирая от возбуждения руки. Я смотрел и мужественно боролся со сном: щипал себя за живот, таращил глаза — ждал момента, без которого жизнь моя могла бы утратить эту маленькую, но очень необходимую радость. Когда отец вставал, с хрустом потягивался и шел в комнату разобрать себе постель, я зажмуривал глаза, ждал. Отец поправлял одеяло, шлепал босыми ногами тушить лампу. Назад пробирался на ощупь, почти всегда запинаясь о порог. Я потихоньку залезал коленями на подушку, вытягивал руки в темноту, слегка водя ими из стороны в сторону. Отец натыкался, с притворным испугом фыркал и, приговаривая добрым шепотом — ну ладно, ладно тебе, — легонько отталкивал от себя тонкие и горячие мои пальцы. А я чувствовал отцовское тепло, пахнущее только им, старался ухватиться за рубашку или подштанники, молча сопел от усилий и счастья.
Отец засыпал нескоро, долго ворочался, иногда бормотал какие-то слова. Я же, затаившись, прислушивался, потом не выдерживал:
— Пап, а пап! Ты сейчас сказал «крыша». Почему?
— А? Чего? — возвращался из своего мира отец. — Димча, не спишь, что ли? Завтра же в школу!
— А ты прошептал «крыша». Зачем?
— Крыша? Погоди, какая крыша? — думал некоторое время отец. — А-а-а, крыша! Все правильно. Крышу надо перекрашивать, проржавела насквозь.
— Пап, а пап? С открытыми глазами спят?
— Ну тебя к шутам, спи.
— А бабушка скоро умрет? — опять приставал я.
— Не скоро, успокойся.
Успокоившись, я засыпал.
«Как здорово, что она останется! — подумал я. — И все утро завтра будет снами и, может быть, весь день. — Но тут возникла другая мысль: — Где же Ксении Ивановне спать? В нашей комнате всего две кровати — моя и отца, а Томину давно продали. Может, на сундуке? Да нет, он слишком короткий. Наверное, на полу».
Отец разобрал свою постель и сказал равнодушно:
— Ты, Днмча, отвернись и спи.
— А где она будет спать? — шепотом спросил я.
— Где, где? Не на полу же…
— А сам ты?
— И я с краю, кровать широкая. Успокойся.
Я ничего не сказал, но сердце мое сжалось. Этого я никак не ожидал. Конечно, я знал, что родители спят вместе — вон у Леньки Кузнецова, например. Но ведь то отец и мать… «А-а, — неожиданно догадался я. — Может быть, она перейдет к нам жить!» От этой мысли у меня перехватило дыхание, но она, эта мысль, не могла растопить во мне глухую и непонятную злость, почти ненависть к своему отцу. Тогда я не знал названия чувству, имя которому — ревность!