Пленник стойбища Оемпак
Шрифт:
Мой слух улавливал все. Вот она еле слышно разделась, легла и затихла. Отец, напевая «Голубку», громко задул лампу. Вот он запнулся, как обычно, о порог, поравнялся с моей кроватью, напевать перестал, остановился. Я сжал зубы: «Фиг под нос! Да если хочешь знать, я к тебе больше никогда не прикоснусь. Не буду даже разговаривать, а если захочу, то и умру назло вам всем!»
Они лежали молча. Я, закусив угол подушки, начал постепенно жалеть себя, думать о себе в третьем лице, как об очень несчастном и всеми покинутом. Я даже увидел со стороны жалкую фигуру ушастого мальчика с тонкой шеей и глазами, полными слез.
Что-то переменилось с этой ночи…
Вечером следующего дня я подслушал, как бабушка выговаривала отцу: «Сдурел ты совсем! Какая она тебе жена, немецкая-то? Мало своих? Вон Марея Васильевна — сурьезная женщина, хозяйственная, на руку мастерица — тебя и Диму обошьет с ног до головы. Помяни мое слово, не из наших она. — Бабка перекрестилась. — Шут его знает, придумали советски каку-то ерунду — лубов. Тьфу! Мы про это слышать не слыхивали, венчались и жили, детей растили». Отец без надежды на понимание возражал: «Не соображаешь ты, мама, ни-че-го… Лубов! — передразнил он. — Книжки я те зря, что ли, читал про любовь. Сама же плачешь, жалеешь».
— Книжки — одно, жисть — друго, — убежденно отрезала бабушка.
— На войне ты, Гена, не был — вот в чем загвоздка, — в другой раз снисходительно выговаривал отцу дядя Петя. — А ежели был бы, не то б говорил. Ихняя порода известная… Насмотрелись за четыре года.
Отец взрывался:
— При чем тут, язви тебя, война? Она и в Германии-то сроду не была. Ты вот вроде начитанный, можно сказать, ответственный пост занимаешь, а разницу между фашистами и немцами не видишь.
— Для меня лично разницы нет! — отрубал, сердясь, дядя. — Не забывай, чей портрет висит в маминой комнате и почему он в траурной рамке. Степку нашего немец убил. А фашист он был или нет — мне плевать! Одно слово — немец.
В разговор робко вступала жена дяди:
— Да и то правда. Я, конечно, ничего не имею против Ксении Ивановны. Женщина она умная. Только… — Она умолкала, не зная, какой привести аргумент не в пользу Ксении Ивановны.
— Что «только», что «только»? — настаивал отец.
— И маме вон больше по душе Мария Васильевна, — уходя от прямого ответа, продолжала она. — И о Димке не забывай. А ну ребятня начнет дразнить мальчонка мачехой-немкой…
— Ну уж насчет Димы я спокоен. Слепые вы, что ли? — мрачнел отец.
Я улавливал настроение взрослых и по тому, как они замолкали, когда отец входил. Знал, о ком говорят. И мне казалось, что в доме затевается какой-то заговор, который теперь уже никакими силами нельзя было предотвратить.
Ксения Ивановна продолжала изредка наведываться к нам. Она тоже чувствовала растущее отчуждение и, наверное, думала с безотчетной тоской о том еще очень нескором времени, когда совсем забудется война и люди не будут так категоричны. Но, наверное, и ее тогда не будет на этом свете.
Ксения Ивановна пристальнее, чем всегда, поглядывала на моего отца, пытаясь разгадать его и понять. Ей очень нравился этот мягкий и неторопливый человек, хлебнувший тоже немало горя. И вот однажды почти веселым голосом она сказала:
— Представляете, что произошло со мной? Иду я мимо ветеринарного института — тротуар там примыкает к стене — и вдруг слышу, что-то упало сзади меня, даже валенок задело. Оглянулась — кирпич. Сверху свалился. Наверное, с крыши. Надо же…
Сказав это, она взглянула вначале на отца, потом на бабушку.
Отец удивленно откинулся, с досадой произнес:
— Как же это так, Ксения Ивановна! Вы же взрослый человек. Надо поосторожней быть. Ведь жизнь — одуванчик, дунул — и…
Бабушка недовольно поджала губы, замахала рукой, как бы отгораживая сидящих внука и сына от неприятных вестей.
— Век живу, — она покачала головой, — а такого не слыхивала, чтоб кирпич падал на голову. Как же он сам может свалиться?
— Может — не может! — перебил в сердцах отец. — Убьет, а потом разбирайся — может или не может. Вы уж там больше не ходите, пожалуйста, Ксения Ивановна.
Меня поразила нелепость всех сказанных слов. Ведь Ксению Ивановну могло убить!
— Там всегда падают кирпичи! — крикнул я зло. — На меня тоже чуть не упал. — Мой голос дрогнул, я побледнел.
Это окончательно вывело из себя отца.
— Ну так какого черта ходишь там? Я спрашиваю тебя! — Губы его дрожали.
Ксения Ивановна вздрогнула, испуганно притронулась к руке отца:
— Подождите, подождите. Не кричите на него, не надо, прошу вас. Он ни в чем не виноват. Просто иногда он встречал меня там.
Я опустил голову, упрямо выпятив нижнюю губу.
Отец вскочил:
— Вон из-за стола! Я тебя стучу вмешиваться в разговоры старше. Быстро! Иначе вышвырну, как паршивую собаку.
Я судорожно глотнул, глянул прямо отцу в глаза, отставил стул и быстро вышел из комнаты.
Спустя много лет, перед самой кончиной, отец скажет мне прерывистым шепотом: «Я знаю… Ты с того дня перестал называть меня папой. Прости, если можешь».
Зооветеринарный институт, прозванный в шутку коннобалетным, занимал мрачное угловое здание неподалеку от вокзала. Построенное пленными японцами, оно вызывало в памяти старинные крепостные казематы с узкими глубокими окнами, каменной оградой, увенчанной металлическими пиками, высоченной двухстворчатой дверью в темной нише.
Я внимательно исследовал каждый метр тротуара. Никаких кирпичей и осколков на утоптанном снегу не было. Запрокинув голову, долго изучал край крыши: соображал, как и откуда мог свалиться кирпич. В одном месте мое внимание, привлек какой-то предмет, чуть-чуть торчащий из-за края. Я перешел на противоположную сторону улицы, но разглядеть предмет так и не удавалось. Тогда-то и родилась мысль слазить на крышу и посмотреть. Я обошел институт — у парадного входа курили студенты. В фойе было темно, я незаметно прошмыгнул мимо дежурной. Под широкой лестницей оказалась дверь. Она вела во внутренний двор. Я сразу увидел узкую пожарную лестницу сбоку на стене. Однако дотянуться до нее вряд ли смог бы даже взрослый человек. Я огляделся, подыскивая какой-нибудь ящик. Возле разобранного трактора ходил человек.