Пленник стойбища Оемпак
Шрифт:
— Это городским пигалицам пристало худобу вырабатывать, чтоб в трамваи влезать, — возразил Устиныч. — А женщина деревенская по природе своей должна иметь широкую стать, крепость. На ей ведь весь дом держится.
— Я человек не деревенский. Всю жизнь на фабрике. За день так набегаешься, что и захочешь — не располнеешь.
Верхососов довольно хмыкнул.
— Это правильно. Сиднем сидеть — последнее дело.
Захмелевший Луноход пытался чуть ли не силой влить Устину рюмку водки, но
— Я хмельное не употребляющий. Это организму жестокая отрава.
— А я для веселья иной раз и пригублю.
— Это дело, можно сказать, ваше, я лично — ни-ни. Не балованный. Курить — курю, но это… — Устиныч брезгливо поморщился.
— А я когда закурю, вроде бы и не так тоскливо сделается.
— Отчего же тосковать? Жизнь не может быть плохой или хорошей, она просто разная. Меня вон как вертело… А ничего, не позволяю душе поблажку. Креплюсь.
— Вы мужчина, Устин Анфимович. А женщине иной раз, знаете, как ласка нужна…
— От слабости это. Ну да женщина — вещество мягкое, чуть дал слабинку… — Верхососов посмотрел на меня и почему-то смешался. — Да нет, что это я говорю. Я говорю, что душевность должна обоюдно содержаться в теплоте, в лелеянности. — Он махнул с досадой рукой. — Да что это я? Какую-то чушь несу. Лучше я вам поиграю.
Он достал свой баян и заиграл мелодию, от которой у всех защипало в горле.
— Душевный человек, — сказала мне на ухо Елена Станиславовна и украдкой смахнула слезу. — Жалость такая у меня вдруг.
Гостье постелили на егерской кровати. Сам хозяин с Драгомерецким расположились на полу, а мы с Луноходом устроились в коридоре на шкурье. Было жарко, и дверь в избе осталась приоткрытой.
— Я, Лена, человек открытый, — доносился тихий вразумительный голос Верхососова. — Обскажу без утайки всю свою судьбу, а ты откройся мне. Чтоб как на духу!
— Какой вы, однако, Устин Анфимович! Легко ли? Всяко бывало. А вот с годами жизнь стала пуста, как раковина. Не знаю и сама, как это случилось.
— Нужно стремиться, чтобы жизнь была простой, как свет дня. В этом весь смысл. Я вот живу здесь простой красивой жизнью. Солнце — мой календарь, земля — кормилица, небо — мое дыхание, воздух — моя вода…
Я удивился, потому что не предполагал в Устиныче дара поэтического воображения.
— Но ведь и так жить нельзя, Устин Анфимович. — Кровать скрипнула. — Один словно перст.
— Так теперь нас двое, как я понимаю. Или нет?
— А смогу ли я здесь жить, Устин? Посредине-то болота. С тоски оглохнешь.
— Да это не болото, это дожди.
— Все равно. Случись что — и врача не вызовешь. Люди мы немолодые…
— Командование обещало рацию поставить.
Ответом
— Ну да утро вечера мудренее, — сказала через некоторое время, зевая, Елена Станиславовна.
— Конечно, конечно. Отдохнете пару деньков, а там и за дела.
— За какие дела?
— По дому все, по дому. Бельишко состирнуть, обед сготовить, летом — ягодья, грибы, рыбка. Зимой пушнину начнем обрабатывать.
Елена Станиславовна опять долго молчала, потом вздохнула:
— Я вижу, вы человек строгих правил, мастеровой. Жизнь вас помыкала, но не сломила. Вот вам мое слово: айдате ко мне в Майкоп. Хоть по-человечески жить будете. Возьмите отпуск поначалу, осмотритесь. Да и я поближе вас узнаю… А мне там тоже мужская рука нужна: то огород вскопать, то гвоздь где забить — да мало ли дел…
Луноход шепнул мне с ухмылкой:
— Слышь, баба она не промах. «Мужская рука»… Нашего Устиныча голыми руками не возьмешь. Интересно, кто кого пересилит?
— Сейчас не могу, Лена. Только на ноги здесь встал, только дело начал. Для собственной самостоятельности необходимо мне еще год-два пожить, собрать деньжат, а уж тогда кумекать о новом направлении жизни.
— Зачем вам деньги? Пенсия есть — и хватит.
— Есть у меня заветная мечта, Лена, — купить часы стоячие, со звоном. Чтобы каждые полчаса таким, прозрачным голоском — тлинь-тлинь-тили, тлинь-тлинь-тили… А? И чтоб маятник позолоченный, с блюдце.
— Странный вы человек. Есть у меня часы, хоть и не стоячие, а со звоном…
В том же духе они еще немного поговорили и утихли под хмельной храп Драгомерецкого.
Елена Станиславовна все утро до самого обеда сиротливо просидела на поваленном бревне, что-то вычерчивая прутиком возле ног.
Луноход выклянчил у Верхососова рома и пытался выяснить подробности первой брачной ночи. Устиныч ответил зло, с раздражением, но откровенно:
— Я мужик неторопливый. Другой бы, сломя голову, ухватился за подол, да не отпустил бы до самого Майкопа. Шутка ли — сразу и дом, и сад, и баба… Такого случая больше не будет. А я подожду, когда она свои слова в третий раз повторит.
Он закурил и задумался, потом с недовольным видом вздохнул:
— Вообще-то она сильно в годах. Портрет-то, который присланный, не нынешний…
— Молчи, Устиныч. Сам бы на себя посмотрел, — не выдержал я.
— Так-то оно так, да помоложе — оно затейнее…
Елена Станиславовна вернулась в райцентр с нами, как-то неопределенно пообещав Верхососову, что надо подумать, взвесить все.
Устин Верхососов был ошарашен ее отъездом, замкнулся, мрачно сдвинул брови. Видно, надеялся, чудак, что она сразу и останется у него насовсем.