Пленник стойбища Оемпак
Шрифт:
— Да-да, конечно. Я в тебе очень ценю это. — Но сам думаю о том, что по сути эта болтовня не ответ на ее главный вопрос.
— Давай не будем загадывать, но каждый человек на земле должен видеть, как играют его дети.
Лариска наклоняется ко мне, глаза ее зажигаются благородным светом.
— Люби меня, смейся, пиши стихи, — шепчет она.
— Все Ахматову читаешь?
— Не только. Вот послушай, что у меня записано в тетради. — Она вытягивает из-под матраца тетрадь. — «Никакое притворство не может долго скрывать любовь, когда она есть, или изображать — когда ее нет». Это сказал Ларошфуко.
— Хм, пожалуй…
— А вот еще, слушай, — Лариска улыбается. —
— Последнее что-то знакомо, — говорю и силюсь вспомнить, где это я читал.
— Глупый, это писал ты.
Я хохочу, сраженный неприкрытой лестью, а может быть, и самым настоящим лицемерием моей дорогой супруги. Вскакиваю и кричу:
— Это ты глупая! Не кощунствуй! Когда я только тебя перевоспитаю?
Лариска изображает на лице недовольство:
— Неужели я не имею права записывать то, что мне нравится?
— Можешь, конечно. Это твое право, но знай меру.
— Тогда я больше тебе не буду никогда читать свои записи.
Я кладу руку на ее колено и дурашливо вытягиваю губы, тянусь к ней. Так обычно делают взрослые люди, когда пытаются создать впечатление, что умилены младенцем и жаждут поцеловать розовый носик.
Она смеется, и в углах ее глаз скапливаются слезинки.
— Что, плачешь?
— Плачу, — опять смеется она. — Но это не дакриорея.
— Что-что?
— Дакриорея. Тебе стыдно не знать.
— Ей-бо, не знаю. Что это?
— Обильное слезоточение.
— Хм, один-ноль. Не слыхал такого слова. Только не слезоточение, а слезотечение.
— Вот и нет, — радостно кричит Лариска. — Ты меня упрекаешь в неправильном произношении слов, а сам… тоже.
— Хм, может быть. — Задумываюсь: слезотечение или слезоточение? Конечно же, слезоточение. — Баранья Башка, мы, наконец, будем обедать?
— Прости. — Она поднимается, но у двери задерживается и кивает на руку: — Как?
Я вспоминаю о руке, и кровь снова трепетными толчками начинает стучать под бинтом и шкурой.
— Нормалеус. Не беспокойся. Давай жрать.
— Константин! — укоризненно произносит она. — К твоей внешности так не идут грубые слова.
— Ах, простите, мамзель! Кушать-с желательно, брюхо-с прилипло к спине.
Лариска возмущенно хлопает дверью.
Эх, елки, как не повезло! Если я не смогу подготовить жилье к зиме, то кто же это сделает? Зачем тогда вообще здесь быть? Хорошая, но странная система в нашем охотоуправлении. Живи, охраняй медведей. А от кого охранять? От Ульвелькота? Расточительно на одного охотника двух егерей держать. Было бы больше пользы, если бы мы жили в поселке, где половина жителей имеют ружья и промышляют песца. Но раз база заповедника здесь — значит, здесь и жить. Еще неизвестно, даст ли свою упряжку Ульвелькот, чтобы объезжать охотничьи избушки. Непонятно все это, но все-таки хорошо, что есть такие люди, как наш областной начальник Коуров. Спасибо не лез в душу — как и почему? Просто сказал: «Хотите пожить зиму в Бухте Сомнительной?» А потом добавил: «Пользы вы принесете не очень много, потому что процентов семьдесят своего времени будете тратить на то, чтобы обслуживать себя. Но важен сам факт, что в Сомнительной появились наши постоянные люди». Спасибо тебе, товарищ Коуров, за то, что ты понял меня и предоставил такую возможность! Я не охотовед, и Лариска не егерь, но мы будем честно нести этот долг — обживать Сомнительную.
Убитый медведь! Вот что пока самое главное для нас с егерем Лариской. Ты уж, товарищ Коуров, прости, что так вышло. Как ни крути, а вышло плохо.
Я говорю себе вслух:
— Надо медведя убрать. Убрать надо медведя. Ульвелькот вот-вот объявится…
— Котенок, обедать! — слышу голос Лариски.
Обедать так обедать.
— Ба! — дико ору я, переступая порог Зала Голубых Свечей. — Откуда? — нарочито шумно втягиваю в себя дразнящий запах пельменей, хотя я, конечно, знаю, что не далее как позавчера Лариска лепила их.
— От верблюда, — что есть силы кричит в ответ Лариска.
Она удивительным образом копирует меня и подхватывает любое мое словечко. Вот почему мне приходится быть всегда начеку.
Вид пельменей вызывает у меня смешные воспоминания, историю о том, как мы с Лариской первый раз поссорились. Это было еще, в городе. У нее не получилось тесто, но она все-таки решилась неосторожно спросить меня о пельменях, наивно полагая, что, быть может, я не удостою их достаточным вниманием. Я, кажется, был не в духе и сказал раздраженно:
— В жизни еще не видал таких лохматых пельменей!
Я даже не заметил, как обиделась Лариска, и забыл о сказанном с первым же проглоченным пельменем. Потом, спустя год, когда я опросил Лариску, из-за чего мы поссорились первый раз, она не задумываясь ответила — из-за пельменей.
Вторая ссора произошла, когда я заметил, что сплю на узкой простыне, которая — а сплю я неспокойно — к утру свертывается в жгут. Помнится, я тогда довольно жестковато прочитал ей целую лекцию об опрятности. Этот случай она считает второй ссорой. Третья произошла из-за того, что Лариска, оказывается, не слыхала о подвиге бортпроводницы Надежды Курченко. Я раскричался, что, мол, как она может носить звание комсомолки и не знать про подвиг Нади. Я даже поднял подшивки газет, чтобы выяснить, сколько же лет было Лариске, если она не слыхала о Курченко. Нашли газету и… оказалось, что я сам перепутал фамилию героини, назвав ее Кучеренко. Лариска ухватилась за этот спасательный круг и упрямо твердила мне, что да, про Кучеренко она не слыхала, а про Надю Курченко, конечно же, знала. Это окончательно взбесило меня, и снова начались обобщения. Самое страшное — обобщать. Никогда не надо делать этого.
Других ссор между нами не случалось.
Честно говоря, эта картинная галерея в Зале Голубых Свечей угнетает. На меня, жующего, смотрит целая толпа людей. Не приведи господь сказать об этом Лариске — через полчаса на стенах не останется ни одной репродукции. А без них все-таки было бы пусто.
— Однако пора, Мария, за дело, — говорю я.
— Какое дело? Ты сегодня болен, дела подождут… Хотя бы до завтра.
Я качаю головой:
— Несмотря на все мои отрицательные качества, я всегда был дисциплинированным человеком. За семнадцать лет работы, учти, не получил ни одного выговора.
— Это, наверное, скучно. У меня их было по меньшей мере с десяток.
Она замечает, как я отставляю вилку и смотрю на нее. У меня, наверное, такой вид, будто я собираюсь с духом, чтобы сказать очень длинную, скучную и наставительную речь. Я это, в общем-то, и собирался сделать, но Лариска меня опережает:
— Котенок, не равняй меня с собой. У тебя работа ответственная, потом ты любишь свое дело и не можешь к нему относиться иначе…
— К любому делу надо относиться основательно, — ворчу я. — Нам надо сегодня многое сделать. У меня такое ощущение, что завтра будет снег или пурга. У тебя нет такого ощущения, ведь ты гадалка?