Пленники Раздора
Шрифт:
Говорят, праздник сей задолго до Ходящих появился. Лесана и сама его любила. А уж как они с подружками разрисовывали лица и руки сажей, как растрёпывали волосы, вплетая в них ветки и солому, как рядились в вывернутые мехом наружу тулупы, опоясывались мочалом! Но, то ведь когда было? Сейчас уж всё выстудило в ней. И от чистого сердца обережница полагала, что так же выстужено людское в других Осенённых. А теперь смотрела, как дурачатся ратоборцы, и диву давалась. Битые ведь жизнью мужики!
Потом лишь поняла с опозданием: никто из них не знает, вернётся ли обратно живым,
Тамир опамятовался к вечеру. Сел в возке, потёр руками бледное лицо, сказал подошедшей Лесане:
— Скажи мне, красивая, долго ехать ещё?
Она внимательно посмотрела в тёмные глаза, взгляд которых был тяжелым и чужим. Хотя, что взгляд! Сроду не назвал бы её Тамир красивой.
— Это, смотря, куда ты собрался, — осторожно ответила девушка.
Собеседник усмехнулся:
— Вестимо куда — в Цитадель.
Обережница не знала, что сказать, что спросить, поэтому ответила лишь:
— Дней через пять.
И позвала несмело:
— Тамир?
Мужчина усмехнулся:
— Что?
Девушка сказала:
— Ты не Тамир.
Он кивнул:
— Верно.
Повисла тишина, только слышно было, как Чет гоняет вокруг костра «холуев», чтобы быстрее оборачивались стряпать похлебку, покуда не стемнело навовсе.
— Зачем ты зовёшь его? — негромко спросил Ивор. — Он ведь тебе не нужен. Его ничто не держало.
— Где не держало? — не поняла Лесана и оттого спросила враждебно и зло.
— Здесь, — развел Ивор руками. — Среди вас всех. Иначе он бы противился.
— Ты заперт резой, — жёстко напомнила собеседница. — Ты ничего не можешь.
Ивор улыбнулся. Точнее улыбнулся Тамир, но Лесана прежде не видела у него такой улыбки — кривой и язвительной.
— Не могу. Но мне и не надо.
— Тогда зачем ты к нему прицепился? — девушка нависла над колдуном.
— Я же сказал — он сам позволил. А зачем мне это — объясню в Цитадели, — ответил Ивор.
— Кому? — спросила обережница. — Главе?
Навий поморщился:
— Тому, кто поймет. Ты — не понимаешь. Видишь, как перепуталось всё? Я, он, люди. Разве это хорошо? Разве правильно? Я жду, другой ищет. Год ищет, сто лет… Солнце то взойдет, то снова сядет. А то нет его и будто тьма. Глядь, а не в мире тьма, но в душе. И сочится оттуда холодом… Зябко. Не видно ни зги. А как искать в потемках? Надо свет. Яркий. Чтобы каждую веточку, иголку каждую в его лучах разглядеть. Дорогу найти. Встретиться. Не всё же впотьмах блуждать… Да и душа болит, болит… Болела у тебя душа когда-нибудь, девушка? Знаешь каково, когда на сердце, будто вышивку кладут — пронзают иглой и нить кровавую тянут, тянут сквозь плоть, а потом сызнова втыкают, наново тянут, и нет этой муке конца, а боли исцеления…
Он не говорил, шептал жарко и прерывисто, глядя на Лесану безумными глазами — тёмными, страшными, лишёнными мысли. Только чернота была в них. И боль. Должно быть, та самая, о которой он говорил, которая его терзала.
Обережница понимала, что беседовать с безумной навью глупо, а спрашивать у неё что-либо ещё глупее, поэтому отпрянула, втянула из-за пояса нож, не свой — свой она так и не нашла, — а Тамиров, снятый у него с пояса.
— Заголись, — приказала девушка. — Резу подправлю.
Лихорадочное безумие погасло в глазах колдуна, и он покорно поднял рубаху. Реза не затянулась за минувшие сутки и Лесана без жалости рассекла незаживающую рану, опалила сиянием Дара.
Кровь текла медленно, словно неохотно. Колдун закрыл глаза, лег ничком обратно в возок и больше не поднял головы. Когда спутница принесла ему горячей похлебки, он посмотрел на неё с мукой.
— Надо есть, если хочешь доехать до Цитадели, — сказала обережница.
Навий подчинился. Видимо понял, что занятое им тело нуждается в пище. Ел он медленно и без жадности, так как не проголодался и не чувствовал вкуса. А потом вернул миску и лег обратно, безучастный ко всему происходящему.
Клёна после разговора с отцом извелась. Знала, надо дать Фебру время окрепнуть. Понимала, что Клесх прав хотя бы потому, что старше и мудрее, а, следовательно, надо прислушаться. Но помнила она также и слова Фебра, сказанные ей (казалось, целую жизнь назад!) ещё в Старграде. Об этом их разговоре Глава не знал. А знал бы, навек, небось, отсоветовал падчерице навязываться тому, кто её оттолкнул. Фебр ведь не принял её тогда. Да и сейчас не принимал. Скорее, чувствовал вину, а теперь ещё был, словно тяжким долгом, повязан благодарностью…
Зачем бередить парню душу? В конце-то концов, хотела ведь Клёна, чтобы он жил и был счастлив, чего ж ей ещё надо? Хранители услышали мольбу, приняли в дар старую шаль и своею волей сделали так, как их просили. Клёне ли сетовать после всего?
Она и не сетовала.
Только сердце страдало. Человек, на котором для неё замкнулись и боль, и счастье, и жизнь, выздоравливал, креп. Чему ещё радоваться? Но душа рвалась. Тянулась к тому, кому была не нужна. Как ей — глупой — прикажешь не трепетать, не надеяться?
Никак.
Поэтому девушка снова пришла в лекарскую, крепко-накрепко наказав себе не кудахтать и не суетиться, как предостерегал отчим.
Клёна принесла с поварни каши и щей, как обычно придвинула к лавке ратоборца скамеечку, покрыла её чистым рушником, выложила горшки, ломоть хлеба, ложку. И спросила:
— Сам поесть сможешь?
Он кивнул, потом сказал покаянно:
— Прости меня…
Клёна удивилась — за что он просит прощения?
По счастью в этот миг в лекарской никого не было. Ихтор и Руста занимались с выучами, послушник, приставленный к болящему, куда-то вышел. Не иначе как волей Хранителей девушка нынче осталась с ратоборцем один на один.