Плохая дочь
Шрифт:
– Ох, дорогая… Не знаю, что тебе сказать. Я тете Нике гроб оплатила, хороший, самый лучший, а мои родственники все равно меня проклинают. Говорят, откупилась. А надо было за гробом идти и волосы рвать. Я спрашивала: «Вы ее тогда в простыне похоронили бы?» Они сказали, что тете Нике все равно, хоть в простыне. То, что я приехала на день позже, мне так и не простили. Знаешь, как я себя успокаиваю? Если бы приехала вовремя, все равно осталась бы виноватой. В любой семье есть тот, кто виноват. И всегда будет, что бы ни сделал.
– Бэлла, спасибо вам за все, – сказала я.
– Пусть господь тебя хранит, девочка, – ответила Бэлла, помогая мне сесть в машину.
Меня выруливали с заправки Амир и тот случайный парень, который привез еду. Они махали
Надо ли говорить, что в Москве оказалось несколько пятьдесят, шестьдесят и прочих седьмых больниц, причем в разных концах города. Дальше я разгадывала квест – в какой из них могла оказаться мама. Гинекологические и детские я отмела сразу. Оставались наркологические, психиатрические, онкологические и инфекционные. Мама с равным успехом имела шанс попасть в любую из них. Подумав, я решила, что зря исключила из списка детские и гинекологические. Мама у меня мастер оказаться в тех местах, где нормальная женщина при всем желании не окажется, даже если сильно постарается. Мама могла договориться, уболтать, загипнотизировать водителя «Скорой», врача и фельдшера, и они увезли бы ее хоть в роддом. Взяв себя в руки, я все же решила, что детские, гинекологические, а также инфекционные и наркологические окажутся в моем «резервном» списке. Про онкологические клиники я запретила себе даже думать. Психиатрическая больница, скорее, ждала меня, и вряд ли маме было бы там интересно оказаться. Так что, включив здравый смысл, от которого почти ничего не осталось, я решила обзвонить все те больницы, в которых есть кардиология. То есть практически все, в которых Бэлле могла послышаться цифра семь.
В нашем роду все женщины по женской линии страдали гипертонией. Бабушка и ее сестра умерли от инфаркта. Мама всегда говорила, что тоже умрет от «разрыва сердца на маленькие кусочки». «У меня в сердце осколок остался» – тоже ее выражение, применяемое в тех случаях, когда я, как ей кажется, недостаточно ласкова. Или если отругала за то, что она не поела с утра, прежде чем отправляться по делам, и ей стало нехорошо по дороге. Или если в миллион сто пятьдесят первый раз твердила, что надо готовить для себя, а не заглушать голод литрами кофе. Что можно залить овсяные хлопья кипятком и впихнуть в себя через не могу. Сварить кусок мяса, наконец.
– Я не могу для себя. Разве ты готовишь только для себя? – удивлялась мама.
– Да, готовлю. Для себя и надо. Если мне хорошо, то и всем вокруг будет хорошо. Да, я готовлю специально для себя, потому что должна быть сыта, весела и здорова. Тогда у меня будут силы. И я смогу позаботиться о муже и детях.
– О ком мне заботиться? – Мама решила разыграть драмтеатр.
– Обо мне. У тебя есть внуки. Ты можешь видеть их чаще, если захочешь.
– Я хочу, но у меня нет сил.
– Потому что надо запихнуть в себя овсянку или хотя бы вареное яйцо, – твердила я.
– Ты стала такой занудной. Тебе самой с собой не скучно? Я не хочу жить так, как ты мне предлагаешь, – с овсянкой и яйцом по утрам.
– Ну запей овсянку коньяком, сразу веселее станет, – ответила я, но уже раздраженно и едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик.
Моя мама из тех женщин, которые не просто наступают на одни и те же грабли дважды и даже не просто пляшут на них, а из тех, кто выступает с цирковым номером «Цыганочка на граблях». Она, например, идет в магазин. По дороге ей становится жарко или вдруг хочется покурить на свежем воздухе. Она распахивает куртку (шубу), срывает с себя шарф (платок), садится на бордюр и курит. После чего проделывает то же самое по дороге домой. Иногда дважды. И наутро просыпается с дикой
– Мам, ну сколько можно одно и то же? – спрашиваю я.
– Мне было жарко и вдруг захотелось покурить! – Мама упорно не видит никакой связи между перекурами с голой грудью, припорошенной снегом или политой дождем, и своими простудами.
Когда я в первый раз испугалась? Когда мама, приехав к нам в гости, выпила кофе, потом встала и долила в чашку кипяток, разбавляя гущу. У каждого человека свои странности, привычки, действия, нарушения в поведении, которые могут насторожить близких. У каждого свой «сигнальный пистолет».
Ну, например, человек читает лекции и вдруг начинает заговариваться, или забывать очевидные вещи, или мучительно подбирать слова. У меня был такой профессор в институте. Он всегда рассказывал на лекциях о том, что не вошло в учебник. Естественно, самое интересное, занимательное. «Остальное вы прочтете», – говорил он, и его лекции по не вошедшему в обязательное пособие материалу были куда интереснее того, что требовалось выучить по учебнику. Как в фильмах, когда вырезанные из картины куски, эпизоды, целые роли кажутся гениальнее всего фильма. И вдруг он стал читать лекции по собственному учебнику, переизданному много раз. Труду, которому посвятил всю свою жизнь. Причем читал с явным, неподдельным интересом. Казалось, он не узнавал ни одной буквы, ни единой запятой. Читал, будто художественную литературу, роман, который вдруг увлек. Спорил вслух, тут же делал пометки на полях, иногда просто сидел и читал собственный учебник. Критиковал автора. Или вдруг подскакивал и рассказывал нам, что вот этот момент, описанный на такой-то странице, спорный. И принимался доказывать, почему именно. Мы по молодости мало что понимали. Посмеивались. И ждали, когда профессор вернется к своим занимательным лекциям. Но он продолжал читать учебник. Иногда еще возвращался к реальности, обращал внимание на аудиторию, а потом просто садился за стол, брал книгу и читал про себя. Внутренний хронометр работал при этом безотказно. К концу лекции, которая проходила в полном молчании, профессор вставал, всех благодарил и уходил. Наверное, если бы в аудитории оказались его близкие, они бы распознали болезнь раньше. Но что взять с нас, студентов? Мы радовались тому, что могли заниматься своими делами. Или, отметившись, сбегали. И профессор не замечал, что сидит в практически пустой аудитории.
Он скончался от неоперабельной опухоли мозга. В последний месяц жизни уже не понимал, как оказался в институте, где проработал всю жизнь. Все улыбались и списывали провалы в памяти на чудачества пожилого, но великого преподавателя, практически живого классика. Он так и приходил каждый день в аудиторию, садился за стол и читал свой учебник, продолжая делать пометки на полях, где уже не осталось свободного места. Иногда хватался за голову и говорил, что не успеет закончить срочную и важную работу – этот учебник. Естественно, все рвались сдать экзамен именно ему, а не аспиранту или другому преподавателю. Если кто-то из нас рассказывал что-то из его лекций, отличавшихся от учебника, профессор счастливо улыбался, ставил «отл» и говорил, что «это очень любопытно», не признавая собственного авторства. Конечно, мы вовсю пользовались этим приемом и готовились исключительно по лекциям, которые до этого считались вроде как бессмысленными, своего рода художественной литературой, не имевшей отношения к экзаменационному материалу.
Когда наконец диагноз был поставлен, родственники профессора хотели сделать как лучше – обеспечить любые клиники, домашний уход, сиделок, лекарства. Но он упрямо рвался в институт, только там успокаивался и не страдал от болей. В конце концов, его решили не мучить – родственники доводили его до аудитории и забирали после лекции. Умер он в институте. Не мы, другая группа студентов подумала, что профессор уснул, и попросту сбежала. Нет, профессор не дочитал свой учебник, но успел заложить страницу закладкой. До конца книги оставалось всего несколько страниц.