Площадь отсчета
Шрифт:
На дом в Киеве претендовала сводная сестрица Кондратия, Анна Федоровна, но там еще была давняя тяжба покойного родителя Кони с князем Голицыным и решительно непонятные Наташе долги и векселя. Имение заложено было в ломбард, и по нему следовало взнести до мая 800 рублей или сразу 8 тысяч, дабы совершенно очистить его от долга. Деньги можно было бы добыть продажею акций Российско — Американской компании, которых было у Кондратия Федоровича 10 штук. У компании было забрано наперед жалованья 3000 рублей. Кондратий Федорович предполагал, что, учитывая теперешние обстоятельства, компания долг сей простит, в противном случае предлагал покрыть его из акций. За сами акции висел еще долг — 3500 рублей. Ужас заключался в том, что ей только недавно объяснили, что такое акции, и она боялась их трогать. В сентябре по ним ожидались процентные выплаты, но никто не знал, что случится до сего момента — или возрастут в стоимости (тогда следовало ждать), или отнюдь подешевеют (и тогда продавать неотложно). Один из господ директоров, Иван Васильевич, на ее вопрос, как бы заранее узнать, что сделается с акциями, почему–то смеялся, и это Наташе обидно было. Компания, впрочем, вела себя более чем великодушно:
Вечером, покончив с делами хозяйственными, Наташа подсела к туалетному столику. Это стало для нее ежедневным ритуалом — она причесывалась на ночь, а потом у зеркала писала письмо Кондратию — писала она каждый день, потом, через несколько дней выбирала лучшее и отправляла — разрешали передавать только три в неделю. Письма давались ей трудно — столько было мыслей, какие высказать хотелось лишь при свидании! Записанные на бумагу, они сразу становились беспомощными и глупыми. Рядом лежала стопка писем из крепости. Кондратий Федорович был краток и сдержан, все долги помнил до копейки, всем передавал приветы и поклоны, даже Прасковье Васильевне, которую раньше недолюбливал. Наташу удивляла его педантичность. Она плохо представляла себе ясность мыслей, которая возникает в тюремном одиночестве. Сейчас, на расстоянии, он подробно и четко руководил ее повседневной жизнью, которой на свободе почти не интересовался. «Хоть бы его помиловали, вернули бы его мне, — думала Наташа, — как бы мы жили теперь! Совсем не так, как раньше. Как бы я умела любить его!» Только теперь она поняла, насколько права была маменька, которая прожила 30 лет с папенькой покойным! А наука–то была самая простая. «Я всегда преж него вставала, — рассказывала маменька, — при свечах поднимусь, умоюсь, причешусь, дабы не видал меня распустехою. А потом ужо нарядная, свеженькая, и порх — к нему: доброе утро, друг сердечный!» Каждое утро у родителей с улыбки начиналось. А они как жили с Кондратием, как не умели понять друг друга? Из мелочей ссорились, днями не разговаривали, она обижалась, он сердился. Разве так живут, когда любовь? Вот Бог и наказал!
Наташа подняла голову и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Бледна, похудела. Дадут свидание, он увидит, что дурна! Что это блестит в проборе? Она ахнула, наклонилась, поднесла к зеркалу свечу. Нет, не седой, почудилось!
Наташа обмакнула перо и начала быстро писать, цепляя за шероховатости скверной бумаги.
«…Ты пишешь, милый друг, что скоро будет позволено с тобою видеться! Не верю глазам своим: нет, это мечта, я кажется не доживу этой минуты! Ты знаешь душу мою, мои чувства. Представь себе мое положение: одна в мире с невинной сиротою! Тебя одного имели и все счастие полагали в тебе…»
Случилось то, чего она боялась — слезы все–таки капнули на письмо. Ну вот, опять переписывать!
ИВАН ИВАНОВИЧ ПУЩИН, ЯНВАРЬ
Пущин никогда не был романтиком. Всю жизнь он повиновался не сердцу, а разуму, за что и поплатился в единственной романической истории, которая за ним числилась. «А ведь это сюжет, Жанно, ей–богу, сюжет», — когда–то сказал ему Пушкин. Сюжет был самый что ни на есть банальный. В Ивана Ивановича лет эдак пять назад влюбилась молоденькая девица, соседка его по имению. Было ей тогда лет 16. Влюбилась настолько, что написала ему длиннейшее письмо по–французски, очевидно, списанное где–нибудь у Руссо или Ричардсона. Обескураженный Иван Иванович, который тогда отнюдь не планировал жениться, счел разумным дружески побеседовать с девушкой и посоветовал ей не делать глупостей. Далее он должен был ехать в полк и через некоторое время вовсе забыл о милой Натали. Потом ему рассказали, что влюбленная девица с горя чуть не сбежала в монастырь, а через годик вышла замуж за генерала Фонвизина, богатого человека лет сорока. Ивана это известие совершенно не смутило, но года полтора назад он встретил Фонвизиных на рауте в Москве и был потрясен. Натали так похорошела и повзрослела, что от нее нельзя было глаз оторвать. Толстый генерал ходил за ней гоголем.
«И что же ты предпринял, Жанно?» — потирая руки, воскликнул Пушкин. «А что я мог предпринять, милый друг, — растерянно отвечал Иван Иванович, — ну понял, что дурак был!»
Иван Иванович, разумеется, понимал, что цинический собеседник ждет от него подробного рассказа о тайной связи его с замужнею красавицей. Но полноте! Это было слишком сложно, хотя Натали на него так приветно поглядывала! Такую искру ничего не стоило сызнова раздуть, но Иван прекрасно знал, что он отнюдь не способен на подобные приключения. Мысль о браке не посещала его до сих пор, и он продолжал довольствоваться умелыми ласками жриц Киприды. Конечно, ежели бы Натали вдруг стала свободна, он бы действовал без промедления. Удивительно, как он ее тогда не разглядел, а впрочем… Иван считал, что сожалеть о прошлом — занятие самое бессмысленное и вредное.
Так и сейчас он определил для себя. Ошибкою было случившееся или нет, но оно уже случилось. От того, что он будет сейчас бить себя по лбу, ничего не изменится. Во всяком случае, он до сих пор не сомневался в правильности идеи. Идея была самая простая. Россия — прекрасная страна, населенная даровитыми и добрыми людьми. Очевидное зло, которое ее уродует, — самодержавный деспотизм и средневековое рабство. Значит, выход один: избавить ее от этого зла. Более того, Иван считал, что это не только лишь его долг, но и долг каждого благородного и мало–мальски образованного человека. Он мучился этой мыслью в армии, где мало кто его понимал, и лишь выйдя в отставку и вступив в тайное общество, успокоился. В его жизни появилась цель. Он пошел работать в судебное ведомство с единственной мыслью: принести пользу. Это был любопытнейший опыт! Он попал в страшную страну, куда доселе не ступала нога порядочного человека, как выразился кто–то из друзей его. Иван окончательно понял, что, как ни старайся в одном только отдельно взятом месте, в общей картине ничего не изменится. Поэтому, когда в тайных обществах в Москве и в Петербурге стали все чаще и чаще заговаривать о решительной смене образа правления, Иван был полностью «за». Поддержка друзей и единомышленников была для него бесценна.
Другой вопрос, конечно, заключался в том, каким образом осуществить сие намерение. Времени на подготовку решительного выступления оказалось мало, войск недостаточно, безначалие на площади сгубило их окончательно. Да, Иван в мыслях своих рисовал себе выступление совершенно по–другому. Не думал он, что применят против них пушки, надеялся на то, что в темноте другие полки к ним пристанут, а главное, почему–то вовсе не рассматривал ситуацию, в которой одни русские солдаты будут действительно убивать других. Он никак не мог забыть про этого мальчика–кавалергарда.
Конница бестолково налетала несколько раз, он скомандовал каре строиться к кавалерийской атаке (кажется, тогда же он отшвырнул за шиворот беднягу Вильгельма), всадники были уже близко, он скомандовал стрелять, и одна пуля попала переднему кавалергарду в грудь. Иван хорошо видел его молодое, разгоряченное скачкой лицо, видел, как он откинулся в седле, как рухнул вбок, зацепившись в стремени, и даже слышал глухой удар — когда лошадь копытом размозжила ему голову.
Он никогда не задумывался о том, что гражданская война в России возможна, но если это так, то не приведи Господи. Когда по другую сторону барьера от тебя находятся твои родственники, друзья, пусть даже мимолетные знакомые — ох, бесполезно сейчас вспоминать, где я мог его видеть, того и гляди, придумаешь лишнего…
Его поразила недавно у Карамзина цитата из одной из хроник Смутного времени:
«…учинили в Московском государстве междоусобное кровопролитие и восста сын на отца, и отец на сына, и брат на брата, и всяк ближний извлече меч, и многое кровопролитие христианское учинилося».
Иван целыми днями ходил по камере для моциона, и мысли послушно подстраивались в такт шагам. «И восста сын на отца, и отец на сына…» — как просто и как страшно! А, и вот еще — камера у него была — нумер 13, как в Лицее! Наверное, поэтому его с утра сегодня и потянуло на романтические воспоминания.
На допросы Ивана Ивановича теперь таскали каждый день. Он понимал, почему: подобный интерес к нему у господ следователей возник лишь после ареста и первого допроса Вильгельма. До этого ситуация была несложная. Он вел себя точно так, как сговорились в последний вечер у Кондратия: говорить о политике, что думаешь, а лишних имен не называть. Иван, кроме себя и Рылеева, назвал человек пять покойников, а дальше, когда подходящие покойники кончились, занялся придумыванием несуществующих имен. Фантазия на имена у него была небогатая. Заявив, что в Общество принял его некий капитан Беляев, он серьезно думал о том, не присовокупить ли к нему и ротмистра Черняева, но подумавши, заменил его на поручика Желткова. Но вот незадача: пока жандармы рыскали по всей России в поисках господ Беляева и Желткова, явился Кюхля и смешал все карты. Если бы он знал, что Кюхля будет говорить так откровенно, он бы назвал себя сам, но теперь отступать было некуда. С самого начала Иван описал свое поведение на площади, как крайне пассивное — ничего не делал, никого не видал. Его спросили: не подстрекал ли? Он ответил: не подстрекал. И тут генерал Левашов тычет ему лист бумаги, на котором незабвенным кюхлиным почерком написано: «Ссади Мишеля!»