Площадь отсчета
Шрифт:
Сизый селезень плывет… — неожиданно затянул Одоевский, искусно имитируя гитарою балалаечное треньканье. Несколько сильных молодых голосов с готовностию подхватили:
— Ой, да люли–люли, сэ трэ да трэ жоли… Сизый селезень плывет!..
Оба Бестужева и Кондратий Рылеев замолчали, слушая пение.
Несмотря на свою молодость, а было ему от роду 27 лет, Бестужев–младший был уже на слуху как писатель — об его опытах в стихах и прозе критики отзывались уважительно. Он печатал рассказы под псевдонимом Марлинский, по имени местечка Марли, где когда–то стоял его полк. Поэт Рылеев, самый известный литератор из собравшихся, выпускал вместе с ним альманах «Полярная звезда». Альманах продавался неплохо — за прошлый год вышло за него полторы тысячи рублей чистой прибыли, но для
— Вот обратите внимание, друзья мои, — горячо заговорил Александр, выждав перерыв в пении, — се язык, на котором мы с вами говорим и мыслим. И ведь это народ так поет, поскольку слышит от нас.
— А по мне отлично, — улыбнулся его старший брат, — тре жоли и селезень… чудное сочетание!
— Саша прав! — воскликнул Рылеев. — От того нет у нас и литературы национальной! Все переводы да пересказы, да все с французского. Да сами никак не решим, на каком языке нам говорить, как будто человеку русскому надобно выражать по–французски мысли свои, ежели речь идет о высоких предметах!
— Да что язык, Кондратий Федорович, — примирительно заметил Николай Бестужев, — язык неважен, были бы мысли…
Всем существом своим рационально мыслящего человека капитан–лейтенант Николай Александрович Бестужев ненавидел российские порядки. Грязь, тупость бюрократии, общее неустройство варварской страны, средневековое самовластье недоумка–императора, крепостное рабство — все это оскорбляло его. Он постоянно испытывал стыд за Россию. «Почему в 12-м году мы разгромили лучшие армии Европы и до сих пор погрязли в дикости, тогда как побежденная Европа успешно движется вперед?» — думал он. Еще более угнетала его мысль о том, что век человеческий недолог, и единственная жизнь его так и пройдет в этой отсталой, второсортной стране, в то время как столь многого можно было бы добиться руками и головой. Ответа на эти вопросы он не находил, эти же вопросы и привели его в тайное общество. В Обществе, точно так же как и в стране, порядку не было, способы к улучшению положения дел предлагались самые фантастические, но, по крайней мере, здесь собрались люди молодые (он в свои 34 года был старше всех в комнате) и отлично благородные. Это давало надежду. «Да как бы ни переменилось положение дел, все хуже не будет», — полагал он. Он жаждал перемен.
Особенно повлияла на него история с прожектом друга его, капитана Торсона, разработавшего новую, более современную оснастку для военных кораблей. Он знал, сколько ума и сердца было вложено Торсоном в эту адскую работу. Сам он тоже помогал ему сколько мог, хорошо понимая как морское, так и инженерное дело. Прожект расхвалили в морском министерстве, дали им с Торсоном повышение по службе, а реформу так и положили под сукно. Вот так и все у нас — проклятые мы, что ли! А флот по–прежнему нуждается в реформации, и нуждался еще вчера. Николай Александрович год назад ходил в дальнее плаванье и хорошо видел, какими глазами британцы на Гибралтаре оглядывали устарелое парусное вооружение одного из лучших наших фрегатов…
Сейчас, когда начались разговоры про то, что государь болен опасно, Общество воодушевилось. Возможно, грядет смена власти, и грех будет этим не воспользоваться! Сегодня Николай Бестужев рассчитывал на то, что у Рылеева будет важное совещание, но совещание так и не начиналось. Кто–то приходил, кто–то уходил, водка лилась рекой, за круглым столом пели и спорили, но далее обсуждения дворцовых сплетен дело не шло. Пришел Вильгельм Кюхельбекер, смешной долговязый немец, принятый в Общество за книжную ученость и истинно поэтический дух, глуховато завывая, прочитал последние полученные им стихи Пушкина, потом прослезился, ударил кулаком по столу и предложил выпить «за Нее». Эдак у них в Лицее назывался тост за свободу. Хлопнула золоченая
— За нее, за нее, господа! — слышалось со всех сторон. Николай Александрович молча чокнулся с Кондратием и с братом стаканом кваса. Ему было досадно.
26 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, ЧЕТВЕРГ, МОЙКА 72, С. — ПЕТЕРБУРГ
С утра приехали Наташа с Настинькой из деревни, из Батова. Рылееву не давали работать, носили вещи, корзины с провизией. Наташа суетилась, нервничала. Вечером известные люди будут, светские, кормить их нечем, повар едет обозом, будет поздно, а Кондратию это все равно. Придумал людей угощать квасом, водкой да капустой квашеной с огурцами. Это ни на что не похоже.
— Так не есть же они ко мне приходят! — сердился Кондратий. — Есть они и в Демутовом трактире могут. А у нас дела, разговоры важные. Не все равно ли, что есть!
— Как же это может быть все равно, Коня! — убивалась Наташа. — Потом будут говорить, что мы бедные!
Рылеевы всегда были бедные. Причем они были одинаково бедны, когда денег не было и когда они были. Сейчас у них была квартира Российско — Американской компании на восемь комнат, да двор большой, да две лошади на собственный выезд, да корова своя во дворе. Наташа настаивала на хозяйстве, так дешевле. А Кондратия негородской этот уклад раздражал неимоверно. Несмотря на стремление к экономии, жалованье компанейское вкупе с жалкими деревенскими доходами проедалось от получки до получки.
Рылеев, как и полагается истинному поэту, женился по романтической любви на черноглазой красавице–бесприданнице, и только потом понял, как это скучно, когда все, как у всех. Завтрак, обед, дети, служба, ссоры, деньги, деньги, деньги, ты меня больше не любишь! В юности, еще в корпусе, Кондратий представлял себе семейную жизнь как картину идеального счастия. Прелестная жена, румяные младенцы, уютное семейное гнездышко, а он в кабинете среди любимых книг работает над бессмертными стихами. А что вышло? Жена? Нельзя требовать большего от Наташи. С ней можно не опасаться за честь свою, а чего ж еще требовать от современной женщины при нынешней распущенности нравов? Младенцы? Вечный страх, забота, шум, возня, а в итоге, когда потеряли они в прошлом году младшего, грудного Сашеньку, больно невыносимо. Гнездышко? Василеостровская квартира с крикливой хозяйкой была во сто раз уютней, чем просторный этот сарай на набережной Мойки. Восемь комнат, да вдоль реки, да сквозняки такие, что свечи гаснут ежесекундно, невозможно работать. А в кабинете, что окнами во двор, там корова мычит с утра. Весело! До стихов ли тут! А дела Общества, коих с каждым днем становилось все больше, вообще не оставляли ни секунды свободного времени. За последний месяц — ни строчки! Рылеев уже решил, что до лета кое–как доживем, а потом на два месяца к Наташиным родителям, в Малороссию, в Острогожск, засесть там безвылазно и писать новую поэму из народной жизни. Только так, не думая более о том, как подлец Пушкин к ней отнесется.
После того как всеми признанный поэт походя разнес в клочья его любимые «Думы», Кондратий какое–то время вообще не мог писать. Только начнет клеиться что–то путное, сразу мысль: а про это Пушкин скажет, что фальшиво и натянуто, а про это скажет, что сие не есть истинная народность, и рифма дурна, и пошло–поехало. Eсли верить Пушкину, то у него, Рылеева, в стихах почти и нет истинной поэзии. Одну только строчку когда–то похвалил. «Это я у тебя, милый Рылеев, украду». А строчка–то, в сущности, никакая! Там про палача говорится: «Вот засучил он рукава». Ну и что? Странный он все–таки, Пушкин.
— Ты как хочешь, но если гостям снова будут подавать капусту, я к ним и не выйду, и не покажусь даже!
И ведь так хотелось сказать: Наташенька, душа моя, езжай–ка ты обратно в Батово, как здесь без тебя было хорошо и покойно! И гостям моим показываться тебе совершенно не нужно, не твоего это ума дело. Вместо этого Кондратий собрал все свое благоразумие и произнес:
«Натали, ангел, пошлем человека к Пущиным, одолжат они нам по–соседски на вечер своего повара — все будет какой–никакой обед. А ты ложись отдыхать с дороги».