Площадь отсчета
Шрифт:
2 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, СЕРЕДА, МОЙКА 72, С. — ПЕТЕРБУРГ
Газеты уклончиво сообщали, что император здоров и скоро приедет в столицу. В витринах срочно вывесили литографические портреты цесаревича. Образец, с которого печатали, второпях выбрали плохо, и со всех лавок на горожан смотрел какой–то нахмуренный карлик в низко надвинутой на лоб треуголке.
С утра до вечера в доме Российско — Американской компании на Мойке толпились люди, якобы проведать больного хозяина. Отбросили всякую осторожность — всех ободряло очевидное отсутствие власти в городе. Междуцарствие! Братья Романовы перекидываются
Известия из дворца — с пылу с жару — приносил Рылееву Евгений Оболенский, старший адъютант при генерале Бистроме. Он был вхож в дворцовый гвардейский караул, а там всегда знали все. Но всякие новые известия неизменно вызывали споры. Небольшой крепыш Оболенский, в парадной форме, прямо с дежурства, курил длинную трубку, развалившись в креслах.
— Ты пойми, Кондратий, что мы все, как благородные люди, готовы жертвовать собой для отечества. Мы в том поклялись, и если отступим, будем подлецы. Ты только скажи, нужно ли это отечеству?
Кондратий устал от разговоров, к тому же горло болело немилосердно. Да и в конце концов, этот вопрос он непрестанно задавал сам себе, понимая при этом, что носит он характер преимущественно риторический.
— Наше отечество несчастно, — раздраженно отвечал он, — надеюсь, в этом ты со мной согласен. Значит, ему необходимо помочь. Мы должны спасти народ — или умереть. Это долг наш.
— А народ хочет, чтобы мы с тобой его спасали?
— Да в том–то и трагедия, Евгений, что народ наш находится в таком состоянии, что у него нет средств осознать, чего он хочет.
Оболенский отхлебнул квасу — он сегодня не пил горячительного и потому был убийственно логичен.
— Исторические перемены, насколько мне известно, постепенный и естественный процесс. Может быть, лет через сто–двести народ наш посредством просвещения поднимется на такую ступень развития, что сможет сам определять свой путь. А мы с тобой и еще несколько пусть даже отличнo благородных офицеров пытаемся навязать ему свой образ мыслей, c’est tout!
— Тебя никто силком не тянет, Евгений, — горячился Рылеев. — Мы все вольны следовать голосу нашей совести. Просто настала минута, и минута решительная, когда мы можем чего–то добиться.
— Да, — спокойно соглашался Оболенский, — неплохой момент для дворцового переворота. Во дворце это кстати, отлично понимают. Армия сейчас может посадить на трон кого угодно. Вдовствующую императрицу, например. А сейчас появилась еще одна, я имею в виду Елисавету Алексеевну. У Великого князя Николая есть сын — можно его. Можно и самого Николая, недалек, но честен. Можно и Константина — настоящий рыцарь, отличный рубака. Да вот только народ тут при чем?
— Народ надобно освободить, и в этом наша задача, — ворвался в разговор белолицый, черноусый Саша Бестужев. — Народ — это великан, Прометей, прикованный к скале. Наш долг, подобно Геркулесу, избавить его от оков!
— С землею или без земли? — продолжал рассуждать Оболенский. — Без земли освобождать — не годится. Будут голодать, уйдут в города, сопьются. Ведь так? А освобождать с потребной для пропитания землею, а не по две десятины, как у Никиты в конституции, значит отобрать ее у нас. Я предположим, отдал бы
— Так что, тебе жалко?! — воскликнул Саша, в ажитации смахнув со столика стакан с квасом.
— Мне–то не жалко, да ведь поместье не мое, а папенькино. А папеньке, должно быть, жалко…
Спорщики замолчали. Пользуясь паузой, неслышно подоспел Федор, собрал осколки стакана, вытер тряпочкой с паркета и исчез.
— Вот тебе и народ, Саша, — иронически протянул Оболенский, посасывая трубку. — Мы тут шумим, а он за нами битую посуду выносит!
Саша покраснел и выбежал из кабинета. Повисла пауза.
— Обиделся, уйдет, — улыбнулся Рылеев, — дай я схожу, ворочу его.
Он выглянул на лестницу, но Саши уже и след простыл. В этот же момент позвонили в дверь. В большой шубе с заиндевелым собольим воротником в переднюю ввалился князь Сергей Трубецкой, только этим утром вернувшийся из Киева. Часы зашипели, громко пробили семь, и в этом Кондратию Федоровичу померещился знак судьбы. Отступать было некуда.
3 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ЧЕТВЕРГ, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, МОЙКА 72, С. — ПЕТЕРБУРГ
Наскоро переодевшись у себя дома в артиллерийский мундир, Михаил Павлович отправился прямо в Зимний. Город, сколько он мог видеть из кареты, был совершенно спокоен. В лавках на Невском были вывешены траурные черные банты, а из витрин выглядывали уродливые портреты Константина. За исключением этого все было абсолютно как всегда. Улицы были довольно пусты в середине дня, а немногие прохожие не обращали особенного внимания на затейливый вензель великокняжеской кареты.
В Зимнем брат бросился к нему на шею с таким видимым облегчением, что у Мишеля, кипевшего нетерпением высказать недовольство случившимся, тут же вылетели из головы все упреки. Он понял, что без него тут было совсем не весело.
Мария Федоровна, в плерезах и с целым пучком черных лент в волосах, которая не видела младшего сына после страшных вестей из Таганрога, отреагировала на его появление точно так, как и ожидалось. Она начала заливаться слезами, делала вид, что ей дурно, говорила то, что полагается, но уже видно было, что это прелюдия к важному разговору и что она особенно не затянется. Материнское сердце Марии Федоровны было закалено перенесенными несчастьями. Наконец, утерев слезы, которые тронули доброго Мишеля и от которых за эти дни уже устал Николай, матушка–императрица приступила к работе. Прямо в ее опочивальне был отомкнут щегольской портфель с письмами Константина, и все погрузились в чтение, прерывавшееся время от времени комментариями Мишеля. Мишель поймал себя на том, что он почему–то несет ответственность за содержание этих писем, при составлении коих присутствовал — во всяком случае, когда матери и брату что–то не нравилось, он каждый раз чувствовал укол самолюбия, как будто авторского. Наконец чтение закончилось. Ника и матушка переглянулись и вопросительно посмотрели на Мишеля.
— Ну вот, — развел руками Мишель, — вот, собственно, что привез я из Варшавы, «летел сломя голову, без дороги, с опасностию для самой своей жизни», — хотел добавить он, но промолчал.
— Этого недостаточно, мой друг! — тихо сказал Николай. — Сии письма носят интимный характер, и мы не можем их обнародовать.
При этом он слегка поклонился в сторону матушки, которая молча сидела в креслах, как бы с вопросом, но на самом деле — это было утверждение.
Мишель не находил слов. Николай, тяжело вздохнув, продолжал.