Площадь отсчета
Шрифт:
— Значит, быть посему. Или они, или свобода. «Падет преступная секира», — процитировал Рылеев.
5 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, СУББОТА, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. — ПЕТЕРБУРГ
Солнечное декабрьское утро, с морозцем, и солдату Филимонову с утра весело. Ну вот и погодка налаживается. В шинели зябко, холодок пощипывает, но Филимонову приятно стоять в карауле у дворца. Место из всей столицы самое почетное. Он часто рассказывает в казарме, каких важных людей видит каждый день — вот прям как тебя, поверишь! А Великий князь — мы с ним друзья. Я ему кажное утро ружьецо подам, так он мне завсегда: спасибо, Филимонов, будь здоров, Филимонов! По имени знает! А сам, даром что Великий князь, такой же человек, как мы с тобой. Поссали с ним, значит, рядком,
В казарме некоторые верили, что Филимонов взаправду дружит с великими мира сего, и они с ним откровенничают, прям как мы с тобой. Другие смеялись, думая, что врет, но Филимонов не настаивал на своей правоте. Человек он был по природе веселый, службу свою любил, и начальство его любило. У него в деревне вообще никто бы не поверил, что Серега стоит в карауле в стольном городе Петербурге у самого что ни на есть Зимнего дворца, каждый день видит и генералов разных, и князей, и графьев, а с царским сыном, стало быть, и у стеночки поссать может. А не забрали бы его в солдаты, так и сидел бы в дыре этой, в Батово, голодал бы, как все, да страдал бы от необразованности. Образованность, в любом ее виде, Серега уважал, но лично сам по ланкастерской системе учиться отлынивал. Завтра воскресенье, к тому ж праздник, значит, пойдет Серега к дядьке своему в гости. Дядька у барина в лакеях живет, покормит вкусно и с собой в казарму гостинца даст. В радостном предвкушении сытного праздничного обеда Серега размечтался и очнулся, только когда увидел Великого князя в дверях караулки.
— Здорово, Филимонов! — приветливо сказал Николай. — А ружьишко–то мое где?
— Здравия желаю, Ваше императорское высочество, — вытянулся в струнку Серега, — зазевался я, значит. Прощения просим.
Николай принял у него из рук старое, еще довоенное ружье со штыком. Он вдруг позавидовал этому веселому солдату. Серега всем своим видом, типично русским круглым лицом с маленьким розовым носиком, ясными глазами и удивительно хорошей улыбкой всегда поднимал ему настроение. А настроение у него было в эти дни подавленное, тревожное. Хотелось хоть на минуту забыть все это, почувствовать физическую радость спорта. Сегодня занимался он с особенным рвением, пока не вымотался вконец, и только потом заметил, что солдат смотрит на него с живейшим интересом.
— Что, Филимонов? — спросил он, отдышавшись
— Да я, Ваше императорское высочество, прям это… как у вас важно получается, прям ефрейтору впору! — Серега страшно смутился, поняв, что сбрехал лишнего, но Великий князь почему–то был доволен.
— Ефрейтор, говоришь? Это хорошо! — Николай искренне расхохотался. — Это, брат, удружил ты мне!
— Рад стараться!
Николай всмотрелся в его свежее круглое лицо. Армия, гвардия, 60 тысяч штыков. Сомнут: говорил Милорадович. А каждый штык — это вот такой симпатичный голубоглазый деревенский паренек, который ничего и знать не знает о судьбах империи.
— А как зовут тебя, Филимонов?
Солдат просиял.
— Меня? Серегой… Сергей, Ваше императорское высочество!
— Будь здоров, Серега!
Слова эти отозвались дивной музыкой в душе Филимонова. «Будь, здоров, Серега». Ведь так и сказал: Серега! Эх, жаль, не поверят!
…К концу недели положение Мишеля стало невыносимым. Казалось, весь Петербург ждал от него ответа на самые неприятные вопросы. Все ездили к нему представляться, все ждали от него присяги. В субботу он буквально сбежал из дома и отправился к брату в Аничков дворец. Был канун зимнего Николина дня, и в иное время обед был бы праздничный, но сейчас о наступающих именинах не говорилось ни слова. Впрочем, за обедом, где были они всего втроем, Николай был полон энергии и почти весел.
— Веришь ли, Мишель, я добился определенных успехов, упражняясь со штыком. Покойник Ламздорф гордился бы мною. Вообрази, солдат у нас в караульной аттестовал меня ефрейтором!
— Ну–ну, замечательно, mon cher! — улыбнулся Мишель. — А ты, как прежде, каждый день занимаешься?
— Каждый день, в любую погоду. Иначе нельзя. Лень, тоска, смерть. Я вот и Шарлотту пытаюсь уговорить позаниматься по моей методе, но она ни в какую!
Шарлотта слабо улыбалась. Она только что жаловалась Мишелю на меланхолию.
— У вас, как обычно, пастораль, даже скучно. Живете, как два голубка, — отметил он.
— А по–другому и быть не может, mon cher, — семья прежде всего, — с этими словами Николай поднялся, взял рюмку мадеры, которую он разрешил себе в честь праздника, и подошел к камину.
— Вот что, друг мой. Мы с матушкой считаем, что так далее продолжаться не может. Положение твое крайне двусмысленное.
Мишель в сердцах всплеснул руками.
— Это вы с матушкой считаете? А мне каково?
— Поэтому нет другого выхода, кроме как снова сей же час отправиться тебе в Варшаву, якобы успокоить брата насчет здоровья императрицы. А на самом деле будешь по дороге почту вскрывать и действовать сообразно. В Варшаве на словах передашь Константину, ежели у него есть сомнения об наших действиях: действовали так, ибо в противном случае пролилась бы кровь.
— Ну это никогда не поздно, пролить кровь, — не удержался Мишель. — В нашей стране за этим дело не станет!
Николай помрачнел и одним глотком допил свою мадеру.
— Только не каркай, умоляю тебя, я этого не люблю. И поезжай с богом.
Мишель понял, что это приказ. Брат стал ефрейтором, а его сегодня разжаловали в фельдъегеря…
6 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ, АДМИРАЛТЕЙСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ 6, С. — ПЕТЕРБУРГ
Николая Александровича Бестужева ждали у Рылеева, но сегодня был Николин день, его именины, и день этот он всегда старался, если не был в плавании, проводить с Любой. Конечно же они будут вместе не весь день кряду — сие невозможно, следственно, можно успеть и к Рылееву, но сейчас, как и ранее, когда вставал выбор меж важнейшими обязательствами в его жизни — между Обществом и Любовью, Николай Александрович всякий раз испытывал душевный разлад. На этот раз разлад был тем сильнее, что он — вместе с другими членами общества — поклялся держать все в тайне от близких. Товарищи его дали клятву не задумываясь, как само собой разумеющееся, да и женатых среди них было немного. Николаю Александровичу казалось, что они и без клятвы не посвящали бы в свои дела жен. Взять хотя бы милого друга Кондратия — никогда бы не пришло ему в голову делиться политическими планами со своей Натальей Михайловной. Однако Николай Александрович привык рассказывать своей избраннице совершенно все, что его занимает, привык он и советоваться с нею по всем мелочам, даже касающимся работы. Люба всегда вникала и могла сделать дельное замечание, особливо по поводу отношений с людьми по службе. Что делать? Она была его женщиной, как сказали бы братья–масоны, его каменщицей. Кстати говоря, символические женские перчатки, полученные им по вступлении в ложу лет пять назад, отдал он ей, ибо, как сказано в уставе, да не украсят рук недостойных!
Был бы он сейчас уже давно женат, если бы не Люба, но то, что связывало его с нею, было прочнее всяческих брачных уз. Объяснить это невозможно было даже близким. Братья не пытались заговаривать с ним об этом, боялись. Мать только недавно опять начала сетовать:
«Что за страсть такая сатанинская, Николаша, когда столько порядочных девушек на выданье. Объясни хоть мне, старой, что ты в ней нашел?»
Матушка принимала Любу у себя в доме, но держалась с ней, как с хорошей знакомой. То же делали и сестры. Иначе и быть не могло: Любовь Ивановна была замужем, и не за последним в обществе человеком, за капитаном первого ранга Михаилом Гавриловичем Степовым, директором Крондштадского штурманского училища. И при этом — роман длиной в долгих двенадцать лет, со схождениями, расхождениями, письмами, тайными свиданиями, общие друзья и, в конце концов, общие дети. У Любови Ивановны было трое детей, средняя девочка, Софья, Фофо — вылитый Николай Александрович.