Плотина
Шрифт:
— В детстве жил рядом с бойней, — говорил он. — Видел, как работает боец. Пояс широкий, как у грузчика. На поясе кобура с несколькими отделениями для ножей и для точильного камня.
Петрович задумался над тем, где удобнее сделать новый надрез, и рассказывал, как боец примеривался где-то за рогами огромного быка и бык рушился со всех ног, казалось, прежде, чем удар короткого ножа достигал цели. А боец выхватывал из кобуры большой нож и одним движением перехватывал быку горло так, что белые позвонки появлялись раньше, чем их успевала закрасить кровь.
Петрович был потен, не только потому,
Я не думал, что к этому отнесутся с таким пристрастием, что не забудут и за три года и вновь и вновь будут возвращаться, испытывать, осмеивать: «Вон в том кафе пианино. Попроси хозяина, чтобы разрешил сыграть. Мы послушаем!»
С таким же пристрастием и недоверием относились и к рассказам о других профессиях. Но слушали жадно. Почему-то очень важно было знать, что у нас в лагере есть свой парикмахер, часовщик, музыкант. Ими хвастались. И в случае нужды звали того, за кем кличкой закрепилось: Портной, Доктор, Инженер.
Петровича никто не называл Мясником. Но, когда собирались идти за олениной, он готовил мешки и набирал в специальный мешочек соль. Он взял все на себя потому, что другие к этому были еще меньше подготовлены.
— Жара! — объяснял он свою заботу о соли. — Без соли за несколько часов пропадет.
Мешочек с солью несли по очереди. И каждый, кто брал его на плечо, говорил:
— Еще будет ли мясо?
Теперь Петрович следил, чтобы каждый кусок густо солили.
— Надо было еще соли захватить! — жалел он.
Его жестокие рассказы о кровавой профессии бойца на бойне были понятны. Он хорошо сделал свое дело. Если бы не он, мы остались бы без мяса. К тому же нам каждую минуту приходилось оглядываться, не идут ли хозяева угнанной телки!
В лагерь вернулись с мясом в повлажневших мешках. Рубахи на спинах тоже повлажнели. Дня два ждали, что хозяин телки явится в лагерь с претензией. Но никто не приходил.
9
Самоснабжение сделалось нашей главной заботой. То, что удавалось добыть, тащили Петровичу. Он действительно стал завхозом. И, когда американцы выдали хлеб и суп, выяснилось, что мы можем не становиться в очередь к бачку. Это невероятное торжество оценит тот, кто годами зависел от бачка. Хлеб был забытой белизны, выпечка — довоенной воздушности. В супе много мяса. Но мясо теперь у нас было свое. Петрович варил на всю компанию.
— Куда? — с нарочитым равнодушием спрашивал я Костика, когда он с миской направлялся в столовую. — За супом? Возьми и мою порцию. Я все равно не получаю.
Хлеб мы все-таки брали американский.
Я теперь перебрался к военнопленным. В очередь чистил картошку, подметал, вместе со всеми садился за стол. Слушал утренние, дневные и вечерние
К еде не могли привыкнуть. Она означала слишком многое. Наесться можно было и супом, который выдавали американцы. Густая смесь картошки и тушенки была ничуть не хуже того, что мы сами себе варили. И вызова тут не было. Его бы и не оценили. Тушенку с картошкой американцы выдавали раз в день, но без всякого учета. Тот, кто пробовал получать дважды, два раза и получал. Но долгожданной радостью было не получать. И вызов тут, конечно, был. Была попытка вернуть власть над собственной судьбой, разорвать с зависимостью, в которую попадаешь, становясь в очередь к бачку.
Из нашего лагеря под мостом американцы перевели нас в бараки бывшей эсэсовской охраны радиостанции. В бараках было чисто. Даже запах тех, кто жил здесь когда-то, успел выветриться. Перевод из города на поросшую лесом гору встретили с подозрением. Место, казалось, должно было привлекать тех, кто когда-то здесь служил. Время страхов и подозрений не прошло. Успокаивало лишь то, что вместе с нами поселили поляков. Они заняли один барак, зажили отъединенной от лагеря жизнью.
О том, что они собираются в Канаду, мы узнали, когда поляки стали продавать вещи, которые с собой за океан не захватишь.
Прежде всего расстались с вещами, которые ни к чему в невоюющей стране. За кусок сала, который для этой цели выделил Петрович, я выменял у поляка бельгийский пистолет с запасной обоймой.
Как и мы, поляки в переходные дни добывали себе оружие.
То, что они ехали в Канаду, почему-то считалось тайной. Показывая мне пистолет, поляк глядел с подозрением. И сам был подавлен вниманием соседей. Общая тайна лишала его самостоятельности. Мы сидели на его койке, и я, как и он, невольно старался не смотреть по сторонам.
Общая тайна держала их вместе. Не то что из лагеря — из барака они выходили редко. А нас тянуло на улицы города, в трамваи — просто в те места, куда раньше не пускали.
Конечно, нас вело любопытство. Но, садясь в трамвай, вмешиваясь в толпу, заходя в кафе, в котором не было ничего, кроме безалкогольного пива, мы не чувствовали себя шатающимися без дела.
Мы искали то, чего нас лишали несколько лет. Полицая, который приводил в лагерь солдат, мы так и не нашли. Лагерфюрера американцы увели из-под носа. Еще одного полицая встретили в соседнем городке и побили. Но и он остался жив. До сих пор мы не сделали главных шагов, чтобы соединиться с отнятой у нас судьбой.
Входя в кафе, мы с вызовом приглядывались к тем, кто сидел за столиками, ждали, не скажет ли кто-нибудь из них нечто такое, что еще месяц назад непременно бы сказал.
Однажды вслед за нами в трамвай поднялся немец с дочкой и женой. На полном его лице выступали капельки пота. Это был плотный, сильный человек. Его раздражали трамвайная духота и теснота. Но его просто взорвало, когда он понял, за кем поднимался в трамвай и с кем рядом стоит.
С нерасчетливостью бешенства — нас было трое — он заорал тем самым голосом, который мы так хорошо знали. Привычным жестом сильной руки показал нам на выход — вон! И первый услышал тишину, которая наступила в трамвае. Руку он опустил, но продолжал орать, уже обращаясь не к нам, а к трамвайным пассажирам.