Пляска смерти
Шрифт:
О, боги детства бессмертны; повзрослевшие дети на самом деле не приносят их в жертву; они просто передают их своим младшим братьям и сестрам. Смертно само детство: человек способен любить, но любовь проходит. И мы не только Паффа, Железного Дровосека и Питера Пена бросаем в погоне за водительскими правами, школьным и университетским дипломом, в стремлении приобрести “хорошие манеры”. Каждый из нас изгнал Зубную фею (или, может, она изгнала нас, когда мы уже стали не в состоянии поставлять необходимые ей молочные зубы), убил Санта Клауса (только чтобы оживить труп для своих собственных детей), прикончил великана, который гонялся за Джеком по бобовому стволу. А бедное привидение! Снова
А теперь послушайте меня. В восемнадцать или двадцать лет – каков возраст ограничений на выпивку в вашем штате? – очень неприятно, когда у тебя требуют документы. Приходится рыться в карманах в поисках водительских прав, или карточки на алкоголь, или даже фотокопии свидетельства о рождении, чтобы получить право на порцию пива. Но проходит лет десять, вам уже под тридцать, и что-то удивительно лестное есть в том, что у вас требуют документы при входе в заведение. Это означает, что вы по-прежнему выглядите настолько молодо, что, может быть, еще не имеет права заказывать выпивку. Вы все еще немного похожи на молокососа. У вас юный вид.
Эти мысли пришли мне в голову несколько лет назад, когда я был в баре “Бенджаменз” в Бангоре и уже приятно нагрузился. Начал разглядывать лица заходящих посетителей. Вышибала, незаметно стоявший у двери, пропустил одного, другого, третьего. И вдруг – бах! – остановил парня в футболке Мичиганского университета и потребовал у него карточку. И будь я проклят, если парень тут же не слинял. Тогда в Мэне разрешалось покупать выпивку с восемнадцати лет (многочисленные инциденты с пьяными водителями на дорогах заставили законодателей с тех пор поднять эту планку до двадцати), и все заходящие выглядели, на мой взгляд, примерно на восемнадцать. Поэтому я подошел к вышибале и спросил, откуда он узнал, что тому парню еще нет восемнадцати. Тот пожал плечами. “Просто знал. Это у них в глазах”.
После этого моим хобби надолго стала привычка разглядывать лица взрослых и пытаться определить, что именно делает их “лицами взрослых”. У тридцатилетнего лицо здоровое, гладкое – без морщин, оно не больше лица семнадцатилетнего. Но вы знаете, что перед вами не ребенок; вы просто знаете. Как будто существует какая-то незаметная, но ясная всем черточка, которая заставляет всех признать: это Лицо Взрослого. Дело не только в одежде и осанке, дело не в том, что у тридцатилетнего брифкейс, а у семнадцатилетнего рюкзачок; если вставить лицо в те ярмарочные фигуры, которые изображают моряков или борцов, вы все равно в десяти случаях из десяти отличите тридцатилетнего от семнадцатилетнего.
Я понял, что вышибала был прав. Дело в глазах.
Но дело не в том, что в глазах что-то есть; скорее наоборот – чего-то там нет.
Дети гибки. Они способны заглядывать за угол. Но примерно с восьми лет, когда начинается вторая великая эпоха детства, гибкость постепенно утрачивается. Мы двигаемся дальше, и границы мысли и зрения сужаются, образуя туннель. Наконец, уже неспособные извлекать какую-нибудь выгоду из Невероятной Земли, мы поступаем в младшую лигу местного клуба диско.., или смиряемся с февральскими или мартовскими поездками в Диснейленд.
Воображение – во взгляде, оно в чудесном третьем глазе, но он, к сожалению, недолговечен. У детей этот глаз способен на стопроцентное зрение. Но по мере того как мы растем, этот глаз слабеет.., и однажды вышибала впускает вас в бар, не спрашивая никаких документов. Это в ваших глазах. Поглядите в зеркало и скажите, ошибаюсь ли я?
Задача автора фэнтези или произведений ужасов – чуть расширить стены этого туннеля, ограничивающего зрение, представить возможность воспользоваться
А сам автор произведений ужасов? Кто-нибудь другой прочтет заметку о маленькой мисс Никто (я ведь обещал, что мы к ней вернемся. Вот она, по-прежнему не опознанная и загадочная, как парижский мальчишка-волчонок), скажет: “Надо же!” – и займется чем-то другим. Но фантаст начинает играть с ней, словно ребенок, начинает думать о детях из других измерений, о духах-двойниках и бог знает о чем еще. Это детская игрушка, что-то яркое, сверкающее и незнакомое. Попробуем нажать на рычаг и посмотреть, что она сделает, попробуем протащить ее по полу. Получится тр-тр-тр или бах-бах-бах? Перевернем ее, может, она волшебным образом вернется в прежнее положение. Короче, мы хотим получить свой дождь из лягушек или людей, загадочно сгорающих в креслах. Нам нужны свои вампиры и оборотни. Пусть у нас будет маленькая мисс Никто, которая, возможно, проникла в нашу реальность через какую-то щель и была затоптана насмерть в панике во время пожара в цирке.
И это отражается в глазах авторов произведений ужасов. У Рэя Брэдбери мечтательные глаза ребенка. И у Джека Финнея тоже – за толстыми линзами его очков.
То же выражение в глазах Лавкрафта: его глаза поражают прямотой взгляда, особенно на этом узком, худом и каком-то вечном новоанглийском лице. Такие же глаза у Харлана Эллисона, вопреки его стремительной болтовне и нервной, стреляю-с-бедра, манере разговора (иногда разговаривать с Харланом все равно что с коммивояжером, только что принявшим три таблетки бензедрина). Время от времени Харлан замолкает и смотрит куда-то, на что-то, и вы понимается, что он в эту минуту как раз заглядывает за угол. Такой же взгляд у Питера Страуба, который всегда безупречно одевается и производит впечатление удачливого менеджера большой компании. Это выражение трудно определить, но оно есть.
Орсон Уэллс однажды сказал о киносъемках: “Это лучший игрушечный поезд, какой когда-либо доставался мальчишке”; то же самое можно сказать о писательстве. Это возможность расширить границы суженного зрения, раскидать кирпичи стены, и тогда хотя бы на мгновение страна чудес и ужасов откроется с четкостью и яркостью первого колеса обозрения, которое вы увидели в детстве, и колесо это все вращается, вращается на фоне неба. Чей-то покойный сын просто ушел на последней сеанс в кино. Где-то бредет плохой человек – привидение! – бредет снежной ночью, и его желтые глаза сверкают. В четыре утра мальчишки бегут домой по опавшей листве мимо библиотеки, и где-то там, в ином мире, в тот момент, когда я пишу эти слова, Фродо и Сэм пробираются в Мордор. Я в этом совершенно уверен.
Вы готовы идти? Отлично. Я только прихвачу свое пальто.
Это совсем не танец смерти. В нем тоже есть третий уровень. И на самом дне это – танец мечты. Это способ пробудить спящего внутри нас ребенка, который никогда не умирает, только все глубже погружается в сон.
В своем эпическом стихотворении о стюардессе, падающей с огромной высоты на поля Канзаса, Джеймс Дики создает метафору жизни всякого разумного существа, которое как можно крепче держится за свою мораль. Мы падаем из чрева матери в могилу, из одной тьмы в другую, мы почти ничего не помним о первом и ничего не знаем о второй.., мы можем только верить. То, что перед лицом этой простой, но ослепительной тайны нам удается сохранить разум, – почти божественное чудо. Чудо, что мы можем направить на них мощную интуицию своего воображения и разглядывать их в зеркале снов, можем, пусть робко, вложить руки в отверстие, которое открывается в самом центре истины.., все это магия, не правда ли?