Пляски теней
Шрифт:
– Не берите к сердцу, Владимир Петрович! Вы еще нас переживете!
– Брось, Маш! Какое там! – вмешалась в разговор Родмила Николаевна. – Переживем – не переживем. Разве в этом дело? У него яйца так намылены – не схватишь! Вся деревня на ушах стоит, а что толку? Бодался теленок с дубом…
– И все-таки вы зря так. Сколько склок в деревне было, а люди откликнулись, защищать вас пришли. Саш, скажи, получится что?
– Действительно, словно плотину прорвало. Видно, многим он насолил, – вздохнул доктор. – Согласитесь, Владимир Петрович, эта история не только нас задела за живое. В деревне свои законы. Люди там живут тесно: ходят в один магазин, вместе ловят рыбу, охотятся в одном лесу. Все на
– Легко! – встрепенулась Родмила Николаевна. – Нагадят, а потом огородами, огородами…
– Я не о том, все это мелочи. Такие скандалы и мелкие дрязги, как перец в салате, придают жизни остроту. Твоя корова истоптала мой огород и сожрала капусту, а твой кобель задавил мою любимую кошку… Есть только одна тема, за которую могут и убить. Эта тема – земля.
– Да, – согласился Владимир Петрович, – в деревне за землю могут!
– Земля в деревне – не абстрактная Родина с Кремлем в центре. Земля для деревенских не просто источник жизни, а сама жизнь. Огород, сенокос, болото с клюквой, река с рыбой и ближний лес с лосями и зайцами – это вся их жизнь. Свои участки передаются из поколение в поколение, и соседи чтут чужую собственность. Не случайно, когда в деревне умирает последняя в семье бабушка, ее огород годами зарастает нетронутым бурьяном. Земля – это инстинктивное, генетическое крестьянское табу. Очевидно, поэтому к чужакам и богатым дачникам, не имеющим этого крестьянского инстинкта, относятся недоверчиво и настороженно. И здесь неважно, в рясе ты или в кирзовых сапогах. Деревенский священник может быть лживым, мелким, туповатым, пьянчужкой-забулдыгой, наконец, каким угодно, но только не тем, кто откусывает куски земли у соседей. Это не прощается.
– Вы, Александр, несколько романтик, но что-то в ваших рассуждениях есть. Однако дело не только в этом. Не в том, что он многим насолил… Чужие у нас появились. Сектанты с выпученными глазами. Это раздражает. И пугает. Вон давеча Миле одна такая городская, восторженная, адскими муками угрожала: не трогайте, мол, божьего человека, мы за нашего батюшку стеной… А потом добавила: «Чтоб тебя, старуха вздорная, самосвал переехал!». И – нырк опять в церковь. Одним словом, черт-те что!
– Каков поп, таков и приход, – отрезала Родмила Николаевна. – Ты прав, Володя. Сектанты с ряженым гуру во главе. Но… что нам, старикам остается? Будем ждать осени. Может, что с мертвой точки и сдвинется.
К осени, однако, стало понятно, что судебным тяжбам конца и края нет, и вконец утомленные сельские активисты во главе с Родмилой Николаевной написали в епархию очередное письмо: пришлите, дескать, в наш деревенский храм другого священника, потому как нынешний лжец и проходимец, со всей деревней судится, проповеди говорит длинные, туманные, матушка его беспредельничает, в храме народ все больше чужой толкается: восторженные дамы весьма подозрительного вида да городские толстосумы на «Ленд крузерах», «Мерседесах» и «Поршах». А местные в храм ни ногой… К такому-то проходимцу как?
Неожиданно владыка гневу народному внял и назначил в деревенском храме церковное собрание. Отдельно попросили прийти стариков Родионовых и Марию с Александром, – в некотором смысле, виновников этой деревенской смуты.
ГЛАВА 34
АУТОДАФЕ
Кто не пребудет во мне, извергнется вон,
как ветвь, и засохнет; и такие ветви собирают
и бросают в огонь,
(Ин. 15:6) .
Перед церковным крыльцом, украшенным пластмассовым прямоугольным козырьком – вершиной современного новодела, беззастенчиво уродующего изящный храмовый силуэт – собралась толпа: разношерстные мужчины в темных одеждах и женщины, в длинных юбках и цветастых платках. Судя по угрюмой непреклонности, застывшей на лицах этих людей, можно было сказать, что им предстоит увидеть какое-то грозное зрелище. Наверное, так выглядели зрители гладиаторских боев или средневековые религиозные фанатики, взбудораженные предстоящим аутодафе.
Двери храма открылись, и взволнованная толпа устремилась внутрь. Церковное помещение было подготовлено самым надлежащим образом. Правда, оно более напоминало театральный зал, чем дом молитвы: лавочки, деревянные стулья и табуретки выстроились в несколько ровненьких рядков, а перед ними, на помосте, сценически возвышалась трибуна.
– К нам поступила жалоба жителей деревни, которую мы не могли оставить без внимания, – откашлявшись, начал благообразный священник, представитель епархиального управления. – Надеюсь, это собрание, под сводами церкви, поможет нам разобраться в происшедшем, и здесь, в вашем приходе, вновь воцарится мир. Пожалуйста, кто начнет? Отец Петр?
Батюшка сидел поодаль, в углу. Он совсем посерел за это время, осунулся и еще больше иссох. Тяжелой походкой деревенский священник вышел к трибуне. Уставший, вконец измотанный этой бессмысленной, затяжной, никому не нужной войной.
– Что говорить? – еле слышно промолвил он. – Я устал от этой клеветы. Сил нет противостоять лжи. И оправдываться мне не в чем... – батюшка чуть пошатнулся – ничего, ничего, не тревожьтесь, я сам дойду – и медленно вернулся на свое место, поближе к матушке. Она с нежностью взяла его за руку.
– Ох, мученик наш! – страдальчески воскликнул кто-то в полной тишине.
Вблизи заплакала сухенькая старушка, горько и безутешно.
На сцену не спеша поднялся Владимир Петрович.
– Простите меня, старика, – сказал он, вынимая из кармана сложенный вдвое листок бумаги, – я прочитаю, а то волнуюсь, боюсь сбиться. «На старости лет мы с женой столкнулись с такой человеческой подлостью, что…», – начал было старик, но слова его тут же потонули в рокоте возмущенных голосов. Владимир Петрович отложил исписанный листок и, стараясь не обращать внимания на гомон негодующей толпы, начал рассказывать о том, что с ним произошло. О доносе, в духе сталинских времен, о наглых, сытых полицейских, которые вломились в дом, словно разбойники. Ночью, с обыском, с хамским допросом… О том, как несправедливо, беззаконно и бесчеловечно поступает тот, кто, казалось бы, должен быть образцом любви и прощения, и, наконец, о том, как стыдно ему, восьмидесятилетнему старику, смотреть на судебных заседаниях в глаза священнику, который лжет, лжет…
Но никто не слушал обиженного старика. Толпа бурлила. Было горько, больно и обидно.
– Батюшка наш вот-вот встретиться с вечностью, а вы, а вы… – с дрожью в голосе лепетало прелестное создание с невыносимо страдальческим взором.
– Молитвенник…
– Подвижник…
– Святой человек…
– Оставьте его … оставьте его в покое!
– Я че-то не догоняю… – гудел коренастый мужик, с трехдневной щетиной на волевом подбородке. – Семь миллионов на колокольню уже отстегнул, и, что, думаете, зазря? Не был бы уверен в отце Петре, не жертвовал бы. Наш он батюшка. Наш… А старикам-соседям чего надо? Чего они баламутятся? Дорогу? Так я им с другой стороны построю, тоже мне, трагедия…