По эту сторону Иордана
Шрифт:
Сугробов сделал многозначительную паузу, привел в действие все до последней мышцы лица, отчего оно сморщилось в гармошку, и с расстановкой произнес: «И как только я плюнул, пьеса начала писаться сама собой! Я забросил учебу, сидел днями и ночами и где-то через месяц поставил жирную точку. На конкурс, понятно, я уже не успел, да и не нужен был мне этот конкурс, вы же понимаете…»
«О чем же вы написали?» — спросил я.
«Не помню, — сказал Сугробов. — Самый первый вариант не помню вообще. Я ведь потом ее несколько раз переписывал. Причем, в охотку. С удовольствием, понимаете ли. Года
«А окончательный вариант помните?»
«Окончательных вариантов было два. Один мой, другой — по совету врача. Оба не помогли».
«Вы меня страшно заинтриговали, Мирон Маркович, — сказал я. — Мое терпение на исходе…»
«Правда? — ехидно спросил Сугробов. — Ну и замечательно. У вас появился повод научиться держать себя в руках».
И замолчал, мерзавец.
Но, слава богу, выдержал не более минуты.
«Хорошо, хорошо… — он успокаивающе похлопал меня по плечу, хотя особых признаков нетерпения я не проявлял. — Так и быть, расскажу вам про мой вариант. Он был эффектней. Давайте-ка присядем…»
Мы устроились напротив моря на полукруглой каменной скамейке, под навесом из крашенных дощечек.
«Значит, так, — начал Сугробов. — Главный герой пьесы — внимание! — православный священник. Тихий, чистенький, ухоженный, хороший семьянин, муж и отец. И вот этот субъект, находящийся на самой периферии общественного сознания, да и всего государственного строя, влюбляется в студентку искусствоведческого факультета, открытую всем залетным ветрам. Она, видите ли, ходит в церковь изучать иконы.
Это — завязка.
В общем, влюбляется он, начинает за ней наблюдать и, наконец, они знакомятся…
Там у меня была такая элегантная задумка со статуэткой распятого Христа. Он ее потерял, а она нашла…
Впрочем, не важно…
Он изо всех сил скрывает свою невольную симпатию, отчего весь его душевный раздрай, естественно, выпирает наружу. Студентка тоже оказывает ему кое-какие, правда, довольно вялые знаки внимания, которые кажутся бедняге проявлением высокой страсти. Они ведут долгие разговоры на крылечке в церковном дворе, рассуждают о живописи, литературе и русской традиции. Он убежден, что интересен ей не только как образованный собеседник и не только как человек неведомого мира, но и как — страшно подумать! — мужчина. Они говорят, говорят, говорят, амурчики летают, летают, летают, слюнки капают, капают, капают — и поповская душа начинает медленно, с тихим таким треском разрываться на части. С одной стороны ее тащат прищепками Долг и Бог, с другой дерут железными крючьями Чувство и Дьявол. Поп мечется, теряет сон и аппетит, впадает в прострацию, в каждой молитве просит избавления у Отца Небесного, начинает избегать встреч, однажды даже приковывает себя цепью к спинке супружеской кровати, а ключ от замка выбрасывает в окно. Но ничего не помогает.
В момент наивысшего отчаяния он срывается с цепи и сломя голову мчится за девушкой. В стройотряд. Едет куда-то на перекладных, приезжает в какую-то глухую деревню. Они встречаются на опушке леса. Она ничуть не удивлена, берет его за руку, ведет в лагерь и в узком пространстве между палатками, стерьвь, целует его прямо в бороду. Взасос. Поп теряет голову совершенно.
Бравые студенты-искусствоведы зовут его к костру, берут в оборот, накачивают бормотухой по самые брови и… подкладывают в постель к другой студентке по имени Кира. Тьфу ты, мать… Да-с…
Утром он просыпается, приходит в себя, все как бы понимает, но еще не до конца, долго шарит по одеялам и спальным мешкам в поисках своего нательного крестика и вдруг обнаруживает в другом углу палатки свою неизбывную любовь, совершенно нагую и прекрасную, в объятиях какого-то юнца атлетического сложения. А на конце у этого юнца (вот вам и пушкинская рифма: конец — юнец!) болтается его нательный крестик…
Поп, как это принято в русских пьесах, тут же сходит с ума и, конечно, хохочет. Похмельные студенты просыпаются и под улюлюканье девок делают из него хохочущую отбивную.
Это — кульминация. Дальше следует развязка.
От смертоубийства его спасает та самая девица, под бочком у которой он провел ночь. Тьфу ты, мать… Да-с… Она промывает и перевязывает его раны, и он, избитый и оборванный, похохатывая пускается в обратный путь. Пешком, босой и простоволосый, как пилигрим, проходит он сколько-то верст, приходит в свою церковь, взбирается на амвон и читает старухам финальную проповедь, которую завершает словами: „Идите в мир, люди! Бога нет — и не будет!“»
Сугробов замолчал, замедлил шаг, потом неожиданно забежал вперед, заглянул снизу вверх мне в лицо и как-то угрожающе спросил: «Подозреваете, что я фантазирую?»
«Честно говоря…» — начал я.
«Честно говоря, — передразнил Сугробов. — Избавьтесь от этого идиотского штампа, а то я, чего доброго, подумаю, что в других случаях вы говорите нечестно…»
«Постараюсь, — ответил я. — Так что же было дальше с вашей пьесой?»
«Я отнес ее в театр».
«Что?! Пьесу, в которой главный герой — священник? В советский театр?»
«Гы-ы… — сказал Сугробов. — Вы похожи сейчас на того завлита!.. Гы-ы-ы… Он именно так и сказал. Вы, говорит, Сугробов — болван. С таким героем вашу пьесу возьмут только в Елоховскую самодеятельность, и то не факт. Поверьте мне как врачу — я по образованию оториноларинголог! — надо все переделать. Сюжет смягчить, героев поменять. Вы драматург, Сугробов, но болван. А в нашем театре такое сочетание не приветствуется».
«Вполне ожидаемый ответ», — сказал я.
«Да? А мне он тогда показался весьма неожиданным, — сказал Сугробов. — Даже оскорбительным. О том, что я драматург, мне было известно и без этого ухогорлоноса. А вот о том, что я болван… Впрочем, вскоре выяснилось, что он прав и в этом, потому что я последовал его совету и все переделал».
Перед нами продефилировала классическая парочка: высокий, немного сгорбленный старик с угрюмым лицом и тяжелым перстнем на мизинце вел под руку блондинку лет тридцати, очень красивую, но не более того. Было совершенно ясно, что они — муж и жена. Причем недавно и ненадолго — старик выглядел безнадежно.
Сугробов проводил эту пару задумчивым взглядом и сказал: «Мерзопакость!.. Никогда не верьте пердунам, которые восславляют старость. Если бы он мог купить себе ее возраст, он выбросил бы эту фифу на помойку… А я бы подобрал».