По эту сторону Иордана
Шрифт:
Забегая вперед, скажу, что именно направлением своего пафоса Мирон Сугробов меня и подкупил.
Весной 1996 года Крон приехал в Израиль отдохнуть и свел меня и Сугробова в одном из яффских ресторанов. При знакомстве выяснилось, что мы с Мироном Марковичем живем рядом. Недели через три мы случайно столкнулись в Тель-Авиве и вскоре начали встречаться по субботам и совершать оздоровительные прогулки по набережной.
В какой-то момент я понял, что Сугробов беспросветно одинок. Друзья в его жизни отсутствовали по определению. Правда, это обстоятельство его не особенно удручало. Во всяком случае, не так, как отсутствие врагов. Из меня врага не получалось — я был для него слишком пассивным собеседником.
Я стал захаживать к нему на чай с сухариками, после чего мы шли к морю и совершали променад. Сугробов говорил, жестикулировал, комментировал, задирался, отставал, выбегал вперед, заглядывал мне в лицо. Я больше молчал, слушал, запоминал.
Иногда я приносил Мирону Марковичу книги и пластинки, он их читал и слушал, а потом ублажал мой интеллект парадоксами собственного производства, которых, как вы понимаете, было у него в избытке.
Однажды я застал его плачущим. «Второй день ревет, — отворив дверь, сказала мне мать Сугробова Дора Исааковна. — Хоть бы вышел куда, развеялся… Проходите, проходите. Он там, в салоне…»
Сугробова я застал в совершенно разобранном состоянии. В кальсонах и майке сидел он у обеденного стола и ронял мелкие слезы на страницы раскрытой книги. Увидев меня, встрепенулся, схватил с коленей просторное банное полотенце и спрятал в него лицо. Я перевернул книгу обложкой вверх. Пушкин. Маленькие трагедии.
«Самый никчемный поэт в русской литературе, — пробубнил Сугробов сквозь полотенце. — Он, и еще Ахматова. Ненавижу!.. Пушкин вообще не поэт — ни одной метафоры, даром, что рифмовать мастак. А Ахматова всю свою славу взяла бедром».
Я осторожно присел с другой стороны стола. Дора Исааковна принесла чайник и блюдце сухариков.
«Цветаева!.. — продолжал Сугробов. — Вот это — поэт. Никакого бедра, а целый мир!»
Я осторожно заметил, что мысль по поводу Ахматовой и Цветаевой не нова — ее когда-то высказал, кажется, Нагибин. Правда, не в такой категоричной форме. Что же касается Александра Сергеевича, то…
Сугробов распахнул полотенце, обнажив лицо зареванной Бабы Яги, подпрыгнул, схватил со стола книгу и с размаху вонзил ее в стеллаж.
«Вы в этом ничего не понимаете! — заявил он. — Я вторые сутки перечитываю Пушкина и не нашел ни одной стоящей строфы. Сплошное рифмоплетство… Его недосбросили с корабля современности! Надо исключить эти вирши из всех школьных программ! И Шленского тоже!..»
«Как от проказницы Зимы, запремся также от Чумы!.. — проблеял он, кривляясь. — Такие стихи я писал в школьную стенгазету… Я даже лучше писал! Вот, например, такое…»
Левую ладонь Сугробов опустил на спинку стула, правую заложил за лямку майки. Его босые ноги с покрытыми редкой рыжей шерстью большими пальцами, соединились в третьей позиции. Он тряхнул воображаемой шевелюрой, сделал глубокий вдох и провыл:
Меж палачей и хлеборобов, Меж колыбелей и гробов, Стою, как пень среди сугробов, Как Моисей среди рабов…«Знаете, что меня бесит в музыке Петручиани? — спросил он однажды. — Дикая, неестественная любовь к жизни. Если бы это не было
Кира Сугробова работала в банке «Леуми» в Иерусалиме. Знакомый с нею Крон говорил, что была она полной противоположностью бывшему мужу — большая, дородная, сильная. «Она говорит басом, а когда поднимает руку, возникает желание увернуться», — сказал Крон.
Об этом я вспомнил на одной из субботних прогулок, когда Сугробов затеял какой-то совершенно нелепый разговор.
«Вам приходилось когда-нибудь лупить свою жену?» — спросил он.
Я растерялся.
«Значит, не повезло, — заключил Сугробов. — Нет большего наслаждения от общения с женщиной, чем врезать ей по сусалам, а потом добавить, чтоб не скулила. Скажете: насилие в семье? Глупости! Нормальная профилактика и санитария. Насилие — это когда муж дерьмо и тряпка. Я бы таких мужиков бросал в клетки к феминисткам. Вместо мяса».
«Ладно, проехали… — он посмотрел на меня с состраданием. — Вижу, что этот разговор вам неприятен. А жаль. У меня с побоями жены связано несколько трогательных воспоминаний…»
Мы переключились на мирный процесс — тему, ничуть не умнее предыдущей.
«Вот что скажу я вам, — разглагольствовал Сугробов. — К компромиссу способны только законченные кретины, вроде наших левых и западных импотентов. Их миротворчеством вымощена дорога в ад. Умные политики никогда не договорятся. Они-то понимают, что мир — это гроб, а мир во всем мире — это просто конец света. Тишина, изобилие, повальное ожирение, сердечно-сосудистая статистика, перенаселение… Тьфу ты, мать… Да-с… Разве не страшно? Я еще в Союзе думал об этом, когда вручал ублюдкам паспорта. Иногда мне в голову приходила еретическая мысль — вписать им всем в графу „национальность“ какое-нибудь матерное слово. Например — манкурт».
Как-то я спросил у него про пьесу. Сугробов нахмурился. Я пояснил, что узнал о ее существовании от Крона.
«Ваш Крон — болтун! — сказал болтун Сугробов. — Впрочем, дело это давнее, изжитое, могу рассказать».
И он поведал мне о том, как написал «драматическое произведение с завязкой, кульминацией и развязкой».
Писать эту пьесу он начал еще студентом университета, а закончил, когда учился в аспирантуре.
«В аспирантуре?» — удивился я.
«А что в этом странного? Неужели я не похож на человека с третьей академической степенью?»
Я пожал плечами.
«Вот и мать говорит, что похож… — Сугробов сунул большие пальцы рук под помочи, на которых держались его парусиновые шорты. — Я писал диссертацию по теме „Суггестивные аспекты русской прозы конца 19-го века“. Не обольщайтесь — там был сплошной Чехов… Однако защититься не довелось — всему виной стала эта глупая пьеса».
«Расскажите!» — попросил я.
«История была тривиальна, как утренняя гимнастика. Однажды журнал „Наука и религия“ объявил конкурс на лучшую атеистическую пьесу. Меня эта тема никогда не интересовала, именно поэтому я и решил попробовать. Обложился словарями, всякой правильной литературой, перечитал „Овцебык“ Лескова, добыл через знакомых Ренана и Казандзакиса, проштудировал Евангелия, но умнее от всей этой муры не стал. Начал писать — бросил. Начал снова — опять не то. С третьего раза, вроде, куда-то вырулил, но как-то утром перечитал — и захотелось повеситься. А тут уже и сроки конкурса подошли. Я подумал, подумал — да и плюнул на эту затею…»