По направлению к Глори
Шрифт:
Предлагаемый вашему вниманию рассказ редакторы F&SF посчитали нетипичным для Лусиуса Шепарда, с 1984 года («Сальвадор» и «Человек, раскрасивший Дракона Гроуля») одного из опорных авторов этого журнала, чью главную тему все же можно обозначить так: перемена облика как отражение внутреннего изменения — неотвратимого, пугающе-притягательного…
Мы с Трейси сели в поезд в Белом Орле. Это была предпоследняя станция перед началом Дурной Полосы. Билеты взяли прямо до Глори, где у меня оставалось еще несколько друзей, доверяющих мне настолько (по крайней мере, в это хотелось верить), чтобы одолжить немного денег. Мои дела в Белом Орле шли так плохо, что я последнее время балансировал между крахом всех начинаний и откровенным мошенничеством. Кроме того, я знал, что Трейси опротивела ее теперешняя жизнь и что она жаждет перемен. Думаю, что именно это и побудило меня предпринять путешествие в Глори. Я
Каким-то образом мы сумели убедить сами себя, что наше путешествие — это редчайшая удача, но как только мы глянули на мрачные рожи наших попутчиков, к нам опять вернулось ощущение, что в такое предприятие можно было пуститься только с очень большой голодухи. Никто из нас, понятно, не хотел показывать, какие чувства его переполняют, и поэтому делал вид, что жизнь в нем бьет ключом. Первое время это было даже нетрудно. Солнце стояло высоко, прямехонько над расщелиной между двух скал. Его лучи золотили снежные вершины гор, а те отбрасывали ровные синеватые тени и наполняли весь этот уходящий день редкой волшебной красотой и покоем, и у нас была пропасть времени на то, чтобы расслабиться, пока поезд еще не вошел в Полосу и не начались изменения.
Сразу же за кондуктором, проверившим билеты, в вагон вошел Рой Коул. Коул был обязательным атрибутом маршрута. Сухощавый человек, лет под пятьдесят с очень мрачным выражением обветренного, морщинистого лица. Мрачность его подчеркивал шрам, начинавшийся от угла рта и пересекавший щеку. Одет он был в джинсы и свободную черную куртку, а в руках держал двустволку, украшенную серебряной инкрустацией. Медленно проходя по вагону, он вглядывался в лицо каждому. Вид у него был такой, как будто он искал у нас во взглядах подтверждения нашей безусловной виновности. В какой-то степени так оно и было. Поезд отправлялся только в том случае, если Коула все устраивало, а поскольку он знал лучше всех, какие должны происходить изменения и на какие признаки надо обращать внимание, никто и никогда не возражал против досмотра. Если с тобой должны произойти изменения, то шанс выжить есть только под защитой Коула. Я понимал это не хуже других, но когда он посмотрел мне в глаза и я увидел его жуткие зрачки, похожие по форме на шахматные фигурки, мне захотелось выпрыгнуть из собственной шкуры и рвануть к двери. Мне очень нужно было его спросить, произойдут ли со мной изменения, но к тому времени, когда я собрался с духом, чтобы открыть рот, он уже прошел и теперь изучал другого пассажира.
Весь первый час путешествия не происходило ровным счетом ничего. Над западными вершинами гор догорал оранжевый закат, а в небе начинали просвечивать звезды. Снежные хрусталики вспыхивали и метались за окном как мириады маленьких живых драгоценностей. Закат освещал слегка растрепанные черные волосы Трейси и придавал ее лицу какое-то особое очарование. А ее лицо и при обычном освещении было достойно того, чтобы им любоваться. Милыми чертами и грустными глазами оно было похоже на лик уставшего ангела. Когда мы пересекли горы и въехали в долину, я почувствовал, что все дурное осталось позади и нас ждут новые прекрасные времена. Мы немного поговорили о наших планах, но потом довольно быстро переключились на воспоминания о жизни в Белом Орле, и если бы вы видели, как мы сидим, обнявшись, и заливаемся смехом, вы бы скорее всего приняли нас за молодоженов. Во всяком случае не за людей, потерявших в этой жизни все и бегущих от судьбы.
— Слушай, Трейси, а ты помнишь Гордона? — спросил я у нее. — Ну, этот тип на гнедой кобыле. Ты еще говорила, что у него вечно недовольный вид. Ну так вот, еще до того как мы с тобой встретились, к нам в город как-то раз прибыл бродячий цирк.
— Медицинское шоу доктора Тига, — сказала Трейси.
— Да, да, — сказал я. — Кажется, так оно и называлось. Ну так вот. Там были обезьяны. Шимпанзе. Ну и значит, дали объявление, что владелец готов заплатить пятьдесят баксов тому, кто сумеет одну из них побороть. А Гордон считал себя потрясающим борцом. Не в том смысле, что он умел хорошо бороться, а в том, что считал это очень достойным занятием. Мы с ним как-то раз вместе нализались. Сидим такие хорошие, и тут вдруг он на меня смотрит туманным взором и говорит: «Ты должен понимать: заниматься борьбой — это не значит просто валяться в грязи и вечно ходить с разбитой мордой. Борьба — это наиболее чистая форма проявления физической экспрессии».
Трейси хихикнула.
— Ну, естественно, как только Гордон услышал про этих обезьян, и про то, как они запросто могут побороть любого человека, так он тут же побежал занимать первое место в очереди. Он считал, что таким образом защищает честь человечества. — Я откашлялся. — Должен тебе сказать, это было ужасно. Дрались они в таком маленьком загончике с грязным полом. Гордон слегка приплясывал на цыпочках и делал страшные выпады левой, а обезьянка сидела, скорчившись в грязи, и смотрела на него с таким изумленным видом, как будто ей еще ни разу в жизни не приходилось видеть такого кретина. В конце концов ему это надоело, и он двинулся вперед, слегка забирая вправо и пытаясь достать голову обезьянки. Для той этого оказалось достаточно, потому что в следующую секунду она уже сидела верхом на Гордоне и молотила его всеми четырьмя конечностями, а еще через секунду он лежал, уткнувшись лицом в грязь, а эта тварь прыгала у него на спине и вырывала у него клочья волос.
— О, господи! — простонала Трейси, у которой от хохота уже начался приступ кашля.
— Но Гордон, конечно же, так просто не сдался, — продолжал я, — после того как мы привели его в чувство и налили ему пять капель, он заявил, что это нечестно — заставлять человека безо всякого специального снаряжения бороться с животным. Мол человек, по своей природе, в смысле крепости костей, гораздо слабее обезьяны, а вот если бы у него была какая-нибудь защита, то с обезьяной не было бы никаких вопросов, он бы ей быстро набил морду, потому что он вам не какая-нибудь там мартышка, он владеет глубоко научными методами борьбы. Ну, на следующий день он поперся к Билу Кранцу и заказал у него деревянный шлем с кожаной подкладкой и металлическими прутьями, закрывающими лицо. А потом он снова двинул в цирк и потребовал реванша. — Я сокрушенно покачал головой. — В этот раз все было еще хуже. То есть началось-то все так же. Гордон приплясывал, а обезьяна сидела, скорчившись, и смотрела на него, как на последнего идиота. Но как только Гордон попытался продемонстрировать ей хук справа, обезьянка прыгнула, сорвала с него шлем и лупила его этим самым шлемом, пока тот не развалился на куски.
Мы рухнули друг на друга от хохота. Не то чтобы история была такой уж смешной, просто нам надо было посмеяться, и мы использовали для этого любую возможность. Я всегда радовался, если слышал как Трейси смеется, потому что уж что-что, а назвать ее счастливой женщиной было никак нельзя. Ее родной папочка изнасиловал ее в тот год, когда она перестала носить косички, и это потянуло за собой цепь очень непростых отношений. Она много раз говорила мне, что я был первый мужчина в ее жизни, который ее не бил. Мне вообще казалось, что в ее отношении ко мне было гораздо меньше привязанности, чем чувства облегчения. Она привыкла к очень нездоровой форме зависимости от мужчин. Привыкла использовать их власть над собой как оправдание отказа от попыток достичь в этой жизни чего-то более достойного.
Я думаю, она считала, что лучше иметь кого-то, кто тычет тебя лицом в грязь, чем смотреть прямо в глаза тому, что тебя ожидает. А может быть, это мужчины заставляли ее так думать. При этом мне казалось, что со мной ее жизнь значительно улучшилась, хотя я, конечно же, понимал, что был только последним звеном в длинной цепочке ее хозяев и что моя манера владения ею, замаскированная под любовь, была, пожалуй, еще более болезненной, чем синяки, которыми награждали ее те, другие, и по большому счету должна была причинять гораздо больше страданий. Однако, зная все это, я тем не менее никак не мог убедить себя бросить ее. Я говорил себе, что если я это сделаю, она обязательно найдет кого-нибудь еще, кто будет ее мучить. А кроме того, было еще нечто, в чем я отказывался признаваться даже самому себе — мне доставляло удовольствие быть хозяином. Занимаясь как бы благотворительностью, в глубине души я чувствовал себя берущим человеком, человеком, обладающим властью. Вся беда была в том, что я мог обладать реальной властью только над Трейси. И еще я думаю, что сильнее всего меня к ней притягивал страх. Однако я поднаторел в умении скрывать истинные мотивы от самого себя. Лучший из изобретенных мною для этого методов заключался в том, что я заставлял себя поверить, будто там, в глубине, под толстым слоем фальши, лежит нечто истинное — слегка тлеющие угольки любви или, если уж не любви, то, по крайней мере, искреннего чувства, и если эти угольки раздуть и добавить немного хвороста, то мы будем согреты до конца наших дней.
— Наверно, — сказала она, высвобождаясь из моих объятий, чтобы глотнуть воздуха. — Наверно, когда при Гордоне поминали обезьян, у него сразу делался очень недовольный вид.
— Скорее всего, — сказал я, — во всяком случае, он так и не отделался от воспоминаний об этом. Он рассказывал об этой обезьяне как о легендарном герое, как о великом человеке, подобного которому не знала земля. Вообще этот Гордон был довольно забавный парень.
Тем временем поезд втянулся в Лорэйн — жалкую кучку лачуг вокруг двух довольно солидных зданий. В одном была гостиница, а в другом располагались пробирная палата и общественные склады. Долина за городом была холмиста и заснежена. Закатное солнце слегка золотило несколько клиньев озимой пшеницы. А вот за пшеницей, за Весенними Холмами, чьи гранитные обрывы отсвечивали синью, уже стоял плотный туман — там начиналась Полоса. Это зрелище нас слегка отрезвило, и пару минут мы провели в молчании.