По памяти и с натуры
Шрифт:
Я неловко забрасываю удочку в самую стремнину, и тотчас же леска натягивается. Очевидно, что крючок зацепился за корни, надо раздеваться и лезть в воду. Но леска вдруг ослабевает, потом натягивается как струна, удилище гнется, а поплавок сносится в сторону и тонет. Затем всплеск воды, бешено колотится сердце, я начинаю крутить катушку, леска легко наматывается. Сорвалось?! Но вдруг на песке у самого берега мощный всплеск воды, а на берегу у моих ног полуметровая щука — настоящий крокодил — черно-зеленая со спины, золотая в крапинку на боках, змеино-желтые глаза и страшная пасть, полная белых острых
Оборачиваюсь и вижу, как ворона уносит мою щуку. Я бросаюсь к ней. Взлететь с рыбой она не может, отпустить не хочет. Убегая, она странно и смешно вскидывает ноги и косится на меня. Я преследую ее. Бросив щуку, ворона, негодующе каркая, улетает.
Две недели я ходил каждый день на рыбную ловлю, никогда больше ничего не поймав. Мне стало ясно, что мое увлечение рыбной ловлей несовместимо с живописью. Я забросил удочку и вернулся к живописи.
Осенью я должен был поступить во Вхутемас. Я начал писать синие сосны с розовыми стволами и красных коров на изумрудной зелени.
Я показываю Доброковскому свои работы. Мне кажется, что они ему нравятся. «Хорошо, — говорит он, — старайтесь еще больше интенсифицировать средства выражения». Этот, как мне показалось, искренний интерес к моим наивным работам меня удивил.
От авангарда двадцатых годов он унаследовал революционную риторику и пренебрежительное отношение к традиции. Мне показалось, что, несмотря на агрессивную убежденность своих взглядов на искусство, ему тоже хочется писать такие ненужные пейзажи с красными коровами и синими соснами.
Годы учения. Вхутемас — Вхутеин
Вступительные экзамены проходили в актовом зале.
На экзамене по живописи нам поставили натюрморт, о котором помню только, что был он достаточно беспредметен и соединял в себе задания на цвет, объем и фактуру. Писали его в течение трех сеансов. Я справился с ним довольно быстро и остальное время только делал вид, что его заканчиваю. Рядом со мной писал юноша из Тифлиса Авалиани. Он делал нечто удивительно бесхитростное, вне всяких традиций и каких бы то ни было программ, а тогда это было редкостью.
Перед комиссией я разложил на полу свои домашние работы: композиции «Нэп», «Кафе поэтов» (смешное наивное сочинение в кубофутуристическом исполнении), пейзажи с синими деревьями и красными коровами.
На экзамене по рисунку, получив лист бумаги одинакового для всех размера, начал рисовать обнаженную натуру. Натурщицу Осипович я знал еще по студии Леблана и Машкова. Быстро нарисовал ее с некоторой долей карикатурного ехидства. Закончил весь рисунок подтушеванными скобками, как мне казалось, в анненковском духе. Не зная, что дальше делать, я наблюдал, как рядом резинкой протирали бумагу до дыр. Ко мне подошел Павлинов и, оглядев рисунок, сказал, что я здесь вовсе не для того, чтобы демонстрировать свою принадлежность к определенной школе, и предложил сделать на этой же бумаге другой рисунок.
Как я выдержал вступительные экзамены по другим предметам, одному Богу известно. В школе я считался талантом, точными науками
Из-за одних этих экзаменов не хотел бы возвращения в молодость.
Как это ни странно, в прекрасный солнечный осенний день увидел себя в списке принятых.
При поступлении в институт преимуществом пользовались рабфаковцы, которые принимались без вступительных экзаменов и составляли основную массу поступающих. Остальные допускались к экзаменам по профсоюзным путевкам, и лишь небольшое количество мест оставалось для поступающих по конкурсу.
Спустя несколько дней меня вызвали на комиссию, другую, студенческую, где заседали будущие рапховцы: Якуб, Северденко, Церельсон. Мне без обиняков заявили, что я, не будучи пролетарского происхождения, на живописный факультет как факультет идеологический допущен не буду, а буду зачислен на керамический.
На керамическом отделении тогда царил производственный уклон, делали изоляторы и какую-то химическую посуду.
Дома я сказал, что на керамический не пойду. Но отец меня уговорил, сказав, что основное отделение для всех одинаковое и что если я себя проявлю, то буду потом на живописном. Так оно и вышло.
Вхутемас тогда являл картину чрезвычайно пеструю и совершенно неповторимую как по методам обучения и программе, так и по преподавательскому составу.
На основном отделении, кроме живописи и рисунка, преподавались как самостоятельные дисциплины пространство, объем и цвет. Дисциплины эти, хотя были достаточно абстрактными и оторванными от практики, все же не заслуживали тех упреков, которые на них впоследствии обрушились. Они воспитывали в будущем художнике вкус к пластическому мышлению и пространственным построениям.
Пространство вел архитектор Бархин, и вел очень серьезно. Теорию цвета, по Гельмгольцу, читал профессор Федоров.
Занимались мы и скульптурой. Кроме того, было множество других предметов. Читал лекции по химии профессор Фаворский (однофамилец художника Фаворского). Начертательную геометрию и перспективу читал профессор Чечелев. Английский преподавал Святополк-Мирский. Историю искусств читал профессор Габричевский, выдающийся ученый, обладавший верным вкусом, хорошо знавший и тонко чувствовавший искусство. Фаворский читал лекции по композиции. На мой взгляд, тогда они отдавали академизмом и присущими академизму догмами. Исторический материализм читал профессор Сарабьянов.
Лекции читали в основном на Мясницкой, в бывшем помещении Училища живописи и ваяния. Я часто сожалею, что относился к ним небрежно, например пропускал лекции по перспективе и начертательной геометрии; потом даже если ходил на них, то уже ничего не понимал.
Профессор Карузин со своим ассистентом Усковым вел занятия по пластической анатомии. У профессора Карузина еще занимался мой отец в бытность свою на медицинском факультете. Карузин помнил отца и спрашивал о нем. Пока занятия по пластической анатомии не выходили из стен Вхутемаса, все шло хорошо, но с первого же моего посещения анатомического театра я раз и навсегда потерял всякий интерес к пластической анатомии.