По пути в бессмертие (Воспоминания о Зощенко)
Шрифт:
Мы еще поговорили о Лассила, и у меня создалось впечатление, что у Михаила Михайловича просто не хватило душевных сил углубиться в сложную судьбу писателя, сыгравшего значительную роль в его собственной жизни. Слишком сильно ощущая драматизм своего положения и творя то высокое спокойствие, с каким он хотел встретить кончину, в близости которой не сомневался, видя себя насквозь, он не мог собраться для постижения чужой сути. Так, во всяком случае, мне казалось. То не было старческим эгоцентризмом в обычном смысле слова, но, умевший так органично сочетать глубокую погруженность в себя с живым любопытством к внешнему миру, редкой приметливостью к подробностям окружающего, Зощенко сейчас был целиком
И все же Лассила его не отпускал.
– Почему вы заинтересовались им?
– спросил он.
– Наверное, это как-то связано с вами...
Я не договорил. Опять на лице его возникло то холодное, отчужденное выражение, которое уже раз мелькнуло, когда я сказал, что помню наизусть его рассказы. Только сейчас оно было отчетливей. Он не ждал доброго от людей, его слишком много предавали. Он был расположен к Поляновскому, верил ему и распространил на меня свое прохладное доброжелательство, но, столько раз ожегшись, не хотел "погорячее". Мне вспомнилось давнее.
Мой отчим, писатель Як. Рыкачев, был на том позорном сборище, когда Зощенко уничтожали в первый раз за незаконченную удивительную повесть "Перед восходом солнца". Особенно поразило отчима, что в числе хулителей Зощенко оказался Виктор Шкловский. Друг Маяковского, Мандельштама, Тынянова и всех "серапионов" представлялся отчиму, как и многим другим, человеком без стадного чувства, не участвующим в неопрятных играх своих коллег по дому на Воровского. Кстати, это ошибочное представление сохранилось до сих пор. А ведь, кроме публичного участия в разгроме Зощенко, за ним числится и такой пассаж. Когда "разоблачали" Б. Пастернака, Шкловский находился в ялтинском Доме творчества. Вместо того чтобы обрадоваться этому подарку судьбы и остаться в стороне от позорища, он вместе с другим трусом, Ильей Сельвинским, помчался на телеграф и отбил осуждающую автора клеветнического романа телеграмму. Сельвинский не поленился и поносные стишки тиснуть в курортной газете.
Потрясенный Зощенко сказал:
– Витя, что с тобой? Ведь ты совсем другое говорил мне в Средней Азии. Опомнись, Витя!
На что Шкловский ответил без всякого смущения, лыбясь своей бабьей улыбкой:
– Я не попугай, чтобы повторять одно и то же.
В конце разносного собрания, которое, как оказалось позже, было прикидкой куда худшего судилища, Зощенко сказал, глядя в бесстыдное лицо аудитории:
– Какие вы злые и нехорошие люди!
Поздно вечером я зашел к Асмусам по их просьбе и рассказал об этом собрании. У них в то время обитал Борис Леонидович Пастернак, их самый большой друг. Мы еще пережевывали подробности рассказа, когда из коридора, где находился телефон, послышался трубный голос Пастернака. Он кого-то честил с не свойственной ему резкостью за то, что его "осмелились пригласить на этот гнусный вечер". И неужели думали, что он примет участие в изничтожении замечательного писателя? И дальше в том же духе.
Красный и тяжело дышащий Пастернак вернулся в гостиную.
– Боречка, на кого вы так кричали?
– спросила Ирина Сергеевна Асмус.
– На Еголина.
– Пастернак улыбнулся плотоядно.
Надо знать, кем был тогда Еголин, чтобы оценить по достоинству жест Пастернака. Он ведал литературой на "высшем" уровне.
И вот много лет спустя я рассказал Зощенко об этом звонке.
– Милый Борис Леонидович, - произнес он тихо.
– Милый Борис Леонидович.
Мы еще не знали, да и знать не могли, какие муки предстоят самому Пастернаку...
По ходу разговора я выразил удивление, почему для разгрома Михаила Михайловича выбирали самые безобидные вещи, особенно "Приключение обезьяны" - милый детский рассказ.
– А никаких "опасных" вещей не было, - сказал Зощенко.
– Сталин ненавидел меня и ждал случая, чтобы разделаться. "Обезьяна" печаталась и раньше, никто на нее внимания не обратил. Но тут пришел мой час. Могла быть и не "Обезьяна", а "В лесу родилась елочка" - никакой роли не играло. Топор повис надо мной с довоенной поры, когда я опубликовал рассказ "Часовой и Ленин". Но Сталина отвлекла война, а когда он немного освободился, за меня взялись.
– А что там крамольного?
– Вы же говорили, что помните наизусть мои рассказы.
– Это не тот рассказ.
– Возможно. Но вы помните хотя бы человека с усами?
– Который орет на часового, что тот не пропускает Ленина без пропуска в Смольный?
– отбарабанил я.
Зощенко кивнул.
– Я совершил непростительную для профессионала ошибку. У меня раньше был человек с бородкой. Но по всему раскладу получалось, что это Дзержинский. Мне не нужен был точный адрес, и я сделал человека с усами. Кто не носил усов в ту пору? Но усы стали неотъемлемым признаком Сталина. "Усатый батька" и тому подобное. Как вы помните, мой усач бестактен, груб и нетерпяч. Ленин отчитывает его, как мальчишку. Сталин узнал себя - или его надоумили - и не простил мне этого.
– Почему же с вами не разделались обычным способом?
– Это одна из сталинских загадок. Он ненавидел Платонова, а ведь не посадил его. Всю жизнь Платонов расплачивался за "Усомнившегося Макара" и "Впрок", но на свободе. Даже с Мандельштамом играли в кошки-мышки. Посадили, выпустили, опять посадили. А ведь Мандельштам, в отличие от всех, действительно сказал Сталину правду в лицо. Мучить жертву было куда интереснее, чем расправиться с ней.
– А вы написали бы просто "какой-то человек", - подал я полезный, но несколько запоздалый совет.
– Это никуда не годится. Каждый человек чем-то отмечен, ну и отделите его от толпы. Плохие литераторы непременно выбирают увечье, ущерб: хромой, однорукий, кособокий, кривой, заика, карлик. Это дурно. Зачем оскорблять человека, которого вовсе не знаешь? Может, он и кривой, а душевно лучше вас.
Несколько лет назад Твардовский почти дословно говорил мне то же самое. Замечательна ответственность больших писателей за каждое слово, и замечательна их вера в жизненную реальность создаваемых ими образов. Зачем плодить уродов без крайней художественной надобности? Следует сказать, что в посмертном двухтомнике М. Зощенко усатый грубиян превратился-таки в "какого-то человека". Редактор трогательно защитил Сталина от "клеветнических инсинуаций". Милые соотечественники, что с вами творится? Почему так упорно не желаете развеять гнилостный туман?..
Когда мы уходили, Михаил Михайлович сказал:
– А вы хотите дочитать "Перед восходом солнца"?
– Еще бы!
– У меня нет сейчас рукописи. Но в следующий ваш приезд она будет.
Он, кажется, поверил, что я знаю наизусть его рассказы...
Я едва дождался нового вызова в Ленинград. Конечно, ничего не стоило приехать просто так, ради свидания с Михаилом Михайловичем, но почему-то мне казалось это неделикатным. Трудно объяснить причину этого чувства. Если б киношники (я по этой части ездил в Ленинград) вызвали меня на следующий день после возвращения в Москву (в кино такое случается сплошь да рядом), я бы с чистой совестью позвонил Зощенко: видите, как мне повезло, не успел уехать и снова здесь... Но явиться даже через месяц просто так, придравшись к любезному обещанию, казалось мне бестактным. Сейчас я сам не понимаю этой моральной казуистики, но так было...