По пути в бессмертие (Воспоминания о Зощенко)
Шрифт:
Подергав дверцы буфета и, к своему удивлению, открыв их, Михаил Михайлович достал три разнокалиберных бокальчика, долго задумчиво их разглядывал, потом вернул на место, погрузил руку в темное нутро, нашел три маленькие рюмки и поставил на стол.
Постепенно Зощенко обретал смелость в обращении с материальным миром. Он довольно уверенно извлек из буфета половинку засохшего лимона, сахарницу, маленькую серебряную ложечку и такой же ножичек. Немного подумав, нашарил в ящике старый ржавый штопор с деревянной ручкой, похожий на столярный инструмент. Поляновский изящно - не по навыку, а по ухватистой ловкости пальцев первоклассного бильярдиста - ввинтил штопор в гнилую пробку и с чмоком извлек ее, не дав
С приметным облегчением поставив рюмку на стол, Зощенко вернулся к теме здоровья, которая всегда занимала его. Он говорил, что человек может в очень широких пределах управлять своим здоровьем, если будет относиться к нему сознательно и ответственно. Для этого мало не причинять ему зла пьянством, курением, обжорством и прочими излишествами, надо уметь анализировать свое состояние - физическое и душевное, что, кстати, неправомочно разделять. Человек должен отчетливо, без самообмана знать, что в нем происходит, тогда он сможет управлять своим здоровьем. В сущности говоря, он развивал свои давнишние излюбленные мысли, известные еще по "Возвращенной молодости" и первой части "Перед восходом солнца", повторяя то, что годы и годы внушал самому себе. Он прошел трудную школу самовоспитания и научился смотреть правде в глаза, как бы жестока она ни была.
– Это все не пустые слова, - говорил он.
– Я тот человек, который растянул свою жизнь. Она должна была кончиться куда раньше.
– Ну что вы, Михаил Михайлович!
– взметнулся Поляновский.
– Вы едва шагнули за шестьдесят.
– Это не мало. А для меня - так и очень много. Я живу сейчас чужую жизнь. Ведь я вроде той пробки, которую вы каким-то чудом извлекли. У меня больные легкие, ни к черту не годное сердце и сосуды. В мировую войну я был отравлен газами, в гражданскую - навсегда испортил пищеварение. Я тяжелый невропат. У меня была нелегкая жизнь. Я никогда не думал, что доживу до старости, хотя очень хотел дожить. Мне казалось интересным побывать во всех возрастах. Я поставил себе такую цель и добился ее. Старость очень интересная пора, я испытал ее и могу спокойно уходить. Поверьте, это не рисовка. Вот сидит старик, пьет коньяк, как гусар, в компании молодых людей, и старик этот я. Разве можно было вообразить такое четверть века назад? Я был полутрупом. Но я взялся за ум, сознательным и твердым усилием продлил свою жизнь. Теперь я спокоен.
– "Как на душе мне легко и спокойно!.." - очень музыкально пропел Поляновский.
Зощенко прислушался.
– Чье это?
– Шуберта.
– До чего хорошо... и до чего понятно...
– Тонкой смуглой рукой Зощенко сам разлил коньяк по рюмкам.
– В разное время разное может помочь человеку выжить.
– Он говорил тихо, словно прислушиваясь к тому, что происходило внутри него, к слабой работе изнемогающего организма.
– Но всему есть предел.
– А правда, что смех такая здоровая штука?
– Поляновскому явно хотелось изменить настрой встречи.
– Понятия не имею, - пожал плечами Зощенко.
– Я был однажды на вашем авторском вечере в Политехническом музее... Две рюмки коньяка вернули мне дар речи.
– Евгений Петров так смеялся, что падал со стула. И я подумал тогда, что он очень здоровый и счастливый человек.
– Я помню этот вечер, - сказал Зощенко.
– Ильф тоже хорошо смеялся, просто у него был другой смех - в себя. К сожалению, это не прибавило ему здоровья.
– А сами вы ни разу не улыбнулись. Удивительно, как вам это удается.
– А я отсмеиваюсь, пока пишу. Хохочу буквально до упаду, до слез. И потом мне уже не смешно. У меня где-то есть об этом.
– Да, - вспомнил я и вдруг перестал верить искренности его признания.
Уж слишком серьезным, до печали серьезным было его лицо, оно не годилось для смеха. Ну, для улыбки - куда ни шло, морщинки в углах тонкогубого рта были следами улыбок его шестидесятилетней жизни, но представить себе его хохочущим невозможно.
– Вы как-то сказали мне по телефону, что Майю Лассила помог вам уцелеть, - вспомнил Поляновский.
– Это ваши буквальные слова. Я думал, что вы имели в виду его юмор.
– Нет, свою переводческую работу...
– В первом издании не было указано фамилии переводчика.
– Какое это имеет значение?
– пожал плечами Зощенко.
– В тех жизненных обстоятельствах важно было что-то делать, зарабатывать на жизнь. Я взялся бы за что попало, но мне достались вещи на редкость талантливые, особенно "За спичками". Радостно талантливые и бодрые... Нет, конечно, Лассила помог мне больше, чем я сейчас говорю. Странное животное человек: у меня недавно вышел однотомник - я сразу стал неблагодарным.
– А ведь все догадались, что это ваш перевод, - заметил я.
– Там было клеймо мастера: портной Кеннонен, мотающийся по избе в одних подштанниках. Это типичный Зощенко.
– А я уже не помню.
– Намек на улыбку тронул уголки губ.
Я сказал Михаилу Михайловичу, что иные его рассказы знаю наизусть, как стихи. Он принял мое признание не то чтобы холодно, но равнодушно, как любезное и ненужное преувеличение. Затем, переварив то, что представлялось ему неуклюжим комплиментом, сказал чуть неуверенно:
– Но сами-то вы пишете по-другому?
– И тут же, что-то вспомнив, твердо добавил: - Вы многословны.
Покорно, со вздохом я подтвердил его правоту.
– Зачем вам это надо?
– поморщился Зощенко.
– Ведь есть пушкинская проза. Ничего лишнего, каждое слово на месте. Это ли не образец?
Я сказал, что читал его опыт в пушкинском роде. Там была зловещая шутка про старого патриота времен первой Отечественной войны, придумавшего страшную месть Бонапарту. Злодея надлежало изловить, посадить в клетку и лишить пищи - от голода он постепенно съест самого себя. Стилистически то был чистейший Пушкин "Капитанской дочки".
– Вот и пишите так... Если вам действительно знаком этот рассказ.
– Мне бы хотелось вернуться к Лассила, - вмешался Поляновский, которому показалось, что разговор становится для меня опасен.
– А что Лассила?
– откликнулся Михаил Михайлович.
– Отличный писатель: лаконичный, умный, насмешливый, точно знающий, чего хочет. Я сужу, правда, лишь по двум романам, которые переводил, остальное мне неизвестно. Он обожает путаницу, неразбериху, я - тоже, хотя мне почти никогда не удавалось устроить такую кутерьму, как в "Воскресшем из мертвых" или "За спичками". Был у меня, правда, рассказ про парусиновый портфель, да бог с ним... В жизни впрямь много путаницы, чепухи, диких совпадений, бессмыслицы, и Лассила был истинным поэтом самого невероятного вздора. Интересно, чему это соответствовало в нем самом? Случайным такое не бывает. Суворов любил вздор, это заметил Тынянов, но там все понятно, а вот Лассила. Я не в силах читать предисловий, но, насколько мне известно, в жизни он был человеком серьезным, трудным, ищущим, с радикальными политическими взглядами, за что поплатился жизнью. Если не ошибаюсь, его расстреляли в тюрьме на Свеаборге. Как-то не подходит юмористу?
– Уголки губ чуть дрогнули усмешкой.
– А может, наоборот, подходит? Мне хотелось больше узнать о Лассила, но не перешагнуть пропасти, именуемой финским языком.