По пути в Германию
Шрифт:
Нет, нацисты больше ничего не боялись. Польшу проглотят... Западные державы заявят протест, но практически не шевельнут пальцем.
Англия, казалось, действительно испугалась собственной храбрости. Чемберлен судорожно старался найти союзника, который стал бы таскать для него каштаны из огня в польском вопросе, чтобы самой Англии не пришлось обжечь руки. Внезапно он открыл в своем сердце любовь к Советскому Союзу, скрывавшуюся до тех пор. Правда, он не позволил ей проявиться слишком бурно, а позаботился о том, чтобы все запасные двери остались открытыми. Руководство делегацией, отправившейся в Москву
Советское правительство должно было бы быть слепым или оказаться самоубийцей, чтобы соблазниться внезапными ухаживаниями Чемберлена, не потребовав надежных гарантий того, что все это не является просто-напросто ловушкой с целью втравить Советский Союз в кровопролитную войну с Гитлером, пока Англия будет исподтишка посмеиваться. Но г-н Стрэнг не мог предоставить таких гарантий. Тем временем сам Чемберлен без помех вел переговоры с министериаль-директором Вольтатом и другими отечественными и иностранными посредниками, которых все время слали к нему Геринг, Гесс и Риббентроп. [252]
Весь сияя, Буттинг примчался ко мне в кабинет, чтобы сообщить последнюю новость о подписании Риббентропом в Москве пакта о ненападении с Советским Союзом. Он ворвался ко мне со словами:
— Фюрер — величайший государственный деятель всех времен и останется им навсегда.
За моей спиной на камине стоял портрет Риббентропа. Я указал на него и ответил:
— Доктор Буттинг, не забывайте, пожалуйста, о втором по величию государственном деятеле всех времен.
Про себя я подумал: «Идиот, великий государственный деятель нашего времени находится, как видно, совсем в другом месте».
Теперь вертел повернулся — и совсем не так, как это представлял себе Чемберлен, занимаясь ужением рыбы в Шотландии. Чтобы прикончить взбесившегося пса — Гитлера, Англии приходилось выступить самой.
Я был кем угодно, только не образованным марксистом. Однако здравый смысл подсказывал мне, что, повинуясь чувству самосохранения, Советский Союз поступил так, как ему следовало поступить. Ни Гитлер, ни Чемберлен никогда не являлись друзьями Москвы. Когда они оба начинали грызться друг с другом, у Советского Союза не было никаких оснований вытаскивать из грязи ни того, ни другого.
Ни одно облачко не омрачало голубого неба в августе 1939 года. Казалось, что солнце хочет, чтобы старая Европа предстала во всем своем блеске, прежде чем мы погрузимся в долгую бомбовую, смертельную ночь. Каждое утро, садясь завтракать, я прежде всего спрашивал у Вилли:
— Долго ли еще продлятся мир и хорошая погода? Никогда европейское лето не казалось мне таким чудесным, как в те последние недели мира.
Согласно доверительным сообщениям, которые получали из Берлина наши военные представители,
Я охотно еще раз попрощался бы с Лааске. Но это было уже невозможно. Все же мне хотелось провести денек на немецкой земле, подышать воздухом родины. Я позвонил по телефону г-же фон Штеенграхт, замок которой — Мойланд близ Клеве — был расположен недалеко от границы, так что я мог доехать туда на автомобиле за четыре часа. Она сказала, что с удовольствием примет меня в воскресенье. Ее муж Густав тоже должен был в субботу приехать из Берлина и остаться до понедельника; кроме него, там будут только ее старик отец и еще один общий знакомый.
До германской границы я взял с собой Вилли, чтобы он мог съездить в Кельн и попрощаться со своей семьей. В воскресенье вечером он должен был встретиться со мной на вокзале в Эммерихе и вместе вернуться в Голландию.
Мойланд был одним из красивейших старинных замков Нижнего Рейна. Окруженный широкими рвами, он первоначально служил укрепленным бургом, а во времена Людовика XIV был полностью перестроен во французском стиле и превращен в его резиденцию. Миновав деревянный висячий мост на тяжелых железных цепях и проехав под аркой ворот, сложенных из песчаника, посетитель попадал во двор, увитый плющом. Как говорят, в этом дворе впервые встретились Фридрих II и Вольтер и часами прохаживались здесь, беседуя на философские темы.
Густав Штеенграхт уже почти год работал в Берлине в протокольном отделе министерства иностранных дел. Мы говорили о Лондоне, и я напомнил ему о том, как он задержал вручение верительных грамот Дирксена в Букингэмском дворце. Он, казалось, почти забыл об этом эпизоде. У меня сложилось впечатление, что с тех пор Штеенграхт стал как-то более задумчив.
Вечером мы впятером сидели за персиковым пуншем на задней террасе замка; под нами во рву квакали лягушки, а по ту сторону, у опушки леса с его вековыми деревьями, раскинулся большой луг, на котором прыгали кролики и паслись козули.
— Долго ли мы еще сможем наслаждаться миром? Штеенграхт подавленно промолвил:
— Только несколько дней. Вчера я говорил с Риббентропом. Он совсем рехнулся, и ничто больше не удержит его от продолжения преступной игры да конца. [254]
— Но скажите, Штеетгграхт, он и в самом деле воображает, что поход ограничится Польшей и что Германия сможет выиграть войну против половины земного шара?
— Риббентроп убежден, что Англия и не пошевелится. Вообще его больше ничто не пугает; да и действительно, германская армия превосходит все другие.
Этот вечерний разговор на террасе так взволновал меня, что в последнюю ночь, проведенную на немецкой земле, я не мог заснуть, хотя старые деревья мягко шумели под ветром и голуби мирно ворковали под крышей над моим окном.
На следующий вечер я заехал за Вилли на вокзал в Эммерихе. Его поезд немного опаздывал, так что мне пришлось ждать.
Незнакомая женщина, заметив на моем автомобиле голландский номер, подошла ко мне и сказала:
— Ах, возьмите меня с собой. Вот бы уехать отсюда!