По России
Шрифт:
Ничего от той поры не сохранилось, не считая Домика Петра (упакованного в кирпичный футляр), перестроенной крепости да Тучкова Буяна работы Трезини (не самой удачной работы).
Тот линейный, четкий город, который мы знаем, сложился к восстанию декабристов, к исходу царствования Александра I, плешивого щеголя, врага труда (опять-таки несовпадение ощущения эпохи и результата).
Пушкин был первым, кто заметил в Петербурге красоту города. Потом про нее забыли, почти столетие замечая лишь ледяной, чиновничий Петербург, с бритвенными контрастами роскоши и нищеты, от холода которого Чайковский, например, нырял в теплую варежку Москвы.
А второй раз о красоте заговорили после революции, при порфироносной вдовости. Стали расти кружки и общества по изучению истории, возник скучный термин «краеведение», а Мандельштам заметил пробивающуюся траву забвения на Невском и написал: «Твой брат, Петрополь, умирает».
И теперь мы никак не можем глянуть на Петербург, что называется, объективно. Нам втерты литературные очки. Они замечательно искажают перспективу. Вымышленные люди оказываются живее живых. Германн томится в каждом казино. Акакий Акакиевич в оперативках угро навечно.
Тот Петербург, который глядит на нас с открыток – это Петербург XIX века.
XIX век – вообще вершина столичного имперского торжества. Забыто, как по смерти Петра двор бежал
А что? В первую четверть века планировка города завершена. Росси оформляет выход Невского к Неве полукруглым Главным штабом с его знаменитой аркой (лично я считаю Дворцовую площадь самой элегантной площадью мира). Воронихин возводит Казанский собор с его ватиканской колоннадой. Захаров – Адмиралтейство: фантастический проект, когда обреченное на казенную тоску, подавляющее размерами зданьище смотрится легко, как елочная игрушка.
Все.
С государственной точки зрения, архитектуре в Петербурге больше делать нечего. Все сколько-нибудь заметное, известное, вечное – от Смольного монастыря со Смольным училищем до Инженерного замка – построено.
Во второй половине XIX века, когда Петербург окончательно превращается в выставку достижений империи (железная дорога, порошковая металлургия, электрический свет), петербургская архитектура перестает обслуживать власть и принимает частный заказ. Так стартует «русский стиль» – неравный брак Мавритании с Берендеевкой. Так заявляют о себе новые хозяева России – промышленники, фабриканты и торговцы.
К началу XX века, впрочем, стилевое разноголосье, впрочем, будет укрощено: грядет Серебряный век, век модерна. Имперское самодержавие его не заметит. Оно увлечено геополитикой, башнями главного калибра линейных кораблей, идеей подчинения всех единой воле. А Серебряный век – парение индивидуализма, игнорирующего империю. По Невскому выгуливает лангуста с позолоченными усами поэзофутурист Северянин (усы позолочены именно у лангуста). В «Бродячей собаке» поэт Георгий Иванов шепчет двусмысленное разом Адамовичу и Одоевцевой. Мандельштам увлечен Саломеей Андрониковой. А Гумилев – Африкой и Ахматовой. И доходные шестиэтажные дома на Каменноостровском проспекте (механические прачечные, гаражи) изукрашены не орлами, но ирисами. Зазор между политической и поэтической реальностью так велик, что в него без хлопот въезжает известный броневик с Ульяновым-Лениным и под угрозой расстрела утверждает лагерную, серую, кондовую до рвоты власть. Петербург на 70 лет застывает, – принцесса, уколотая веретеном.
Все столицы мира делятся на имперские и неимперские. Петербург – имперский город.
Только империя способна на жертву. И единственно в этом ее честь и величие. Жертва – это объективно ненужное сверхусилие. Что-то вроде Карнака, Царьграда или Петербурга. Это то, чего не может позволить себе народовластие. Это то, что переживет фанеру республики, какую бы великую державу она из себя ни строила.
Это из петербуржца Крусанова, из его «Укуса ангела»: альтернативной истории России и одновременно гимна империи и войне. Роман до смерти напугал либеральную критику.
С абсолютно мирным, расслабленно-рассеянным (как и большинство петербуржцев) Павлом Крусановым вполне можно столкнуться в одной из кофеен на солнечной стороне Невского проспекта, по которой гуляет приличная публика. Крусанов расскажет про ясенелистный клен, растущий у него в окне, но вряд ли будет говорить про могов из Объединенного Петербургского Могущества (в котором, по слухам, состоит). Попробуйте все же выпытать, собираются ли моги на шабаши, и правда ли они умеют разгонять над Васильевским островом облака.
Ведь Петербург – это избыточное, рационально не обоснованное усилие.
Усилие, приводящее к прямо противоположному результату.
В результате чего иная реальность торжествует над привычкой.
И душа торжествует над плотью.
А гранит, волны, ветер торжествуют над душой.
На второй такой город больше нет сил.
2003 Комментарий
Словом «бонус», напомню, я помечаю тексты, которые являются скорее текстами-гидами, нежели социальными очерками. Конкретно этот был мне заказан под юбилей Петербурга журналом GEO. Задачи обоих типов текстов сходны в пробуждении мысли, но инструментарий для этого используется разный. Например, задача текста-гида – создать образ места. Потому что даты, имена отцов-основателей или архитекторов, – это все ерунда. Я до сих пор помню, как гидесса в Венеции, кивнув на пьяцца Сан-Марко со знаменитым Duomo, знаменитыми голубями и знаменитыми непарными колоннами (на одной – крылатый лев), воскликнула: «Ну господи, да разве ж этого город! Здесь, смотрите, голуби ходят пешком, а летают только львы!»
Петербург – это город, в котором вообще мало что можно понять, если у тебя не сложился образ города. И то, что Петербург, по сути, колоссальная ошибка (такая же, как стоящая на стрелке Васильевского острова Биржа, этот античный храм – о господи, ну зачем северному городу с его бесконечной зимой эта колоннада, призванная защищать от зноя греческого солнца?!) – вполне корректный образ. Как и предположение, что более удобной столицей Российской империи были бы Хельсинки или Одесса. И не говорите только, что «история не знает сослагательного наклонения» – это обычная увертка политиков, которым надо прикрывать свои гадости и глупости.
Любой историк знает, что у любой истории альтернатива есть.2012
#Россия #Петербург Козы на склоне
Теги : Аборигены на римских развалинах. – Петербургский снобизм и петербургское жлобство. – Монополия на историю и задачи конкистадора.
И, умоляю, только не в Питер в этом мае.
После краха империй чудо как хороши развалины Колизея, их не портят ни просящие милостыню лаццарони, ни пейзане, пасущие коз. Но смотреть на ряженых под императоров аборигенов, орущих с завыванием: «Быть граду сему!», тупить глаз завитушками на растяжках: «300 лет! Красуйся, град Петров!» – увольте. «Завитушки – это, типа, культура».
Редкий путешественник избежит волчьей питерской ямы, образованной формой города и содержимым.
Спектакль отыгран, декорация осталась, в театре засели на постой пожарные, сантехники и престарелые (интеллигентные) дамы из литчасти. Они всерьез считают себя наследниками традиций. В мае у них праздник и повод сотворить месткомовское торжество. Стенгазета с цветочками, стишки, Розенбаум и шампанское, полусладкое и полугадкое.
Самый большой миф, не столько созданный Петербургом, сколько жадно впитанный страной – вовсе не миф белых ночей. Это сказка о том, что есть оазис, населенный тонкими, одухотворенными, благородными людьми.
Как и любой миф, он порожден душевным авитаминозом, недовольством физиономией в зеркале и взысканием идеала.
Граждане страны по имени Россия так и не выработали иммунитета к штамму народничества, сводящегося en gros к тому, что есть кто-то, кто по классовой сути, по факту происхождения или месту проживания – но лучше тебя.
В действительности же средний петербуржец – средней вредности жлоб. Я отдам их десяток за парочку голодных до жизни москвичей или стеснительных, как подростки в гостях, костромичей или вологодцев.
Когда я бегаю по набережным (чу! Летний сад, «Аврора» и Ши-Цзы), то режу подошвы кроссовок, а моя собака – лапы. Петербург – единственный город страны, где принято, допив пиво из горла, бить оземь бутылки. В провинции не бьют, поскольку бутылка стоит денег, а в Москве – просто потому, что не бьют.
На Невском, с поезда, полчаса тяну руку: хоть бы один гад остановился подбросить до Петропавловки. В Москве в таких случаях материализуются разом машины три, и поездка в пять километров обходится от полтинника до сотни. Здесь же – злобный взгляд и требование отдать двести. Всю дорогу водила, врубив «Шансон» (здесь на FM целых два «Шансона»), будет хаять зажравшихся москвичей.
И ты поедешь, ты помчишься по той слегка твердой поверхности суши, которую здесь называют дорогами.
Да: бойтесь быть в Петербурге за рулем. Мало того, что нет разметки, мало того, что яма на яме, мало того, что гаишники пузырятся в левиафанском количестве в надежде на отстегнутое бабло (о! мой рекорд – три проверки за час!), так еще никто не уступает дорогу. Здесь все дорожные права у жлобья на джипах, признающиеся безоговорочно жлобьем на «Жигулях».
(…я не злобствую. Заметки натуралиста. Честный Дидель описал повадки птичьи…)
Ну хорошо, от воли аборигена не зависит качество дорог. Не он виноват, что в тридцать мороза здесь вспарывают асфальт, отогревают землю в специальных шатрах и укладывают посреди января тротуарную плитку. Не он виноват, что местный губер называет этот труд идиотов прорывом в благоустройстве. Но за этого губера, глядя в незатейливое лицо которого, прозреваешь взаимосвязь двух главных российских бед, голосовал – кто? В первом же туре, с подавляющим перевесом?!
Что там политика, что – выборы! В Петербурге не принято здороваться с незнакомыми в подъездах. На твое «здрасссь…» реагируют, как на лязг затвора «калаша». Подъезды здесь затем, чтобы в них ссать. Меня они, впрочем, возненавидят не за «ссать», а за то, что написал «подъезд» вместо «парадная». Неграматна-а-ай!
Я их не ненавижу. Я просто к ним брезглив. Брезглив к жлобью и к интеллигентам, которые всегда есть продолжение совка и, следовательно, жлобья.
Здесь по-прежнему советская власть, куда более советская, чем в какой-нибудь Костомукше, куда не дошли IKEA и «Перекресток».
Советская власть – это торжество идеологии над комфортом и разумностью устройства жизни. Это оправдание неудобства и дискомфорта тем, что есть чуждое, навязанного, бесчеловечное начальство, государство, на которое ты не можешь влиять и от которого не можешь сбежать.
Здесь турникеты в метро по типу заводских проходных – так, что бьешься о них мошонкой. Здесь нет указателей на дорогах. Здесь не надеть белую обувь. Здесь по утрам ездят особые загрязнительные машины, взбивающие щетками пыль, что тучей оседает весь день. Здесь до кромешной тьмы не включают фонари. Здесь нет профессий «сантехник» и «дворник». Здесь женщины не ухожены. Здесь мужчины отстойно одеты. Здесь парень в турецкой коже… лет примерно двадцати… обнимает девку в юбке типа «господи, прости», – как писал поэт Быков, хотя и по иному поводу. Другой рукой этот парень опрокидывает в рот бутылку «Арсенального», а, допив, отшвыривает со словами: «Пиздец, бля». Это и есть настоящий петербуржец.
Собственно, Петербург рубежа веков – урок, напоминание, что жлобью нельзя оставлять ни малейшей возможности для оправдания. Что маленького человечка жалеть нечего, а жалеющих его – тем более. Что слово «традиция» воняет так же, как коммунальный подъезд. Что интеллигентом вне советской власти быть стыдно. Что советская власть должна быть изничтожена. Что монополии на историю не существует.
Блистательный Петербург – всехний, всеобщий.
Когда они отгундосят и отопьют свое 300-летие, мы, конквистадоры в панцирях железных, приедем туда, найдем себе квартиры, будем гулять и колбаситься в ночных клубах на набережной Лейтенанта Шмидта, у ночующих кораблей.
Нам нужно взять этот красивый город в свое полное распоряжение. Закрыть его на полгодика на дезинфекцию, и, не обращая внимания на вопли прогрессивной общественности, технологично, с чувством, с расстановкой, начать жить, поглядывая сквозь эркер на освещаемый закатным солнцем Колизей.
Козы склон не портят. А у пастушек родятся от нас красивые дети.2003 Комментарий
Этот очерк был написан для журнала GQ, и только благодаря этому, полагаю, меня в Питере не побили: это в Москве почитают GQ флагманом интеллектуального «глянца», а в Питере читателей «глянца» полагают уродами. По крайней мере, средний питерец в 2003 году скорее удушился бы, чем отдал за GQ 120 рублей. Попалить те же деньги на пивко – другое дело.
Хотя прошло 9 лет, мое отношение к среднему питерцу осталось настороженным. Я вообще настороженно отношусь ко всему среднему и серому, будь то социальный класс или цвет одежды. И та серая скука, те серые воровство и кумовство, которые накрыли страну в 2000-х, – они как раз были определены эстетикой взявшей власть ленинградско-питерской команды: Путиным, Сечиным, Нарышкиным, Ивановым, Кожиным.
Я не знаю, с какого именно времени серое стало доминировать в эстетике города. Историк Лев Лурье считает, что перелом случился в начале 1950-х, когда места вымерших в блокаду и убитых на фронте ленинградцев стали занимать приехавшие по трудовому лимиту. Их задача была – не насладиться, а закрепиться, добившись любой ценой жилплощади и матблаг, невозможных в провинции. Эта версия похожа на правду.
Мое настороженное отношение к петербуржцам ничуть не влияет на мое восторженное отношение в Петербургу. Это Париж перестанет быть Парижем, если из него убрать парижан (не случайно по Парижу интереснее гулять днем, чем ночью). А Питеру, городу-декорации, отсутствие дурных актеров только идет на пользу. Безлюдный, ночной, Питер особенно красив.
Значит ли это, что я никого из питерцев не ценю (ну, кроме Льва Лурье)?
Вовсе нет. Питерских интеллектуалов – от Аркадия Ипполитова до Александра Секацкого – я и вовсе ставлю выше интеллектуалов московских, особенно если учесть, что «московский интеллектуал» звучит как оксюморон. И вообще мне мой питерский круг – от Леонида Десятникова до Павла Крусанова – бесконечно интересен, более того: я им горжусь.
Откуда ж эти люди в сером городе взялись, спросите?
Отвечаю: алмазы рождаются под давлением.