Победитель Хвостика
Шрифт:
А потом подносят раскаленное сердце и переминают его для мягкости, обвязывают веревочками для укрепления воли, прижигают огоньком для смелости, заделывают дырки, чтобы не помнило зла, и наконец засовывают в меня, и оно жжет мне грудь.
— И ноги, ноги ему вымойте! — кричит Танька. — А то он скакал тут по своей грязи, по выжатой злобе, по ненависти, по гнилой крови любви к себе, по коростам скакал, по кускам жадности, по рвотине властолюбия, по гною предательства...
Я лежу обессиленный, измочаленный. Девицы льют воду и трут мои пятки. Я чувствую, что все, больше не могу выдерживать такое, нет сил. Стены перекашиваются, потолок выпучивается на меня, окошко слезится луною.
— Танька... — зову я. Она склоняется надо мной, и в ее огромных глазах я вижу свое исхудавшее,
— Ничего не соображаешь, дурак! — говорит она, улыбаясь, и гладит меня по лбу.— Значит, получилось!..
И вот где-то после этого я и отъезжаю.
Злобные недоумки
В комнате у Витьки все расселись по койкам, чтобы слушать рассказ, который, объединившись, сочинили Толстая Грязная Свинья и Николай Марков.
— Бобриска сейчас на бревнах около корта, — сообщил Барабанов, входя в помещение.— Конспирация обеспечена.
— Вот и хорошо, — сказал Николай, раскрывая тетрадь. — Итак, я начинаю.
В нонешнее лето много похорон послучалось в Коровяке. Мерли старики прямо друг за другом. Как завечереет, глядишь — то в одной избе старухи завоют, то в другой. Быстро сходили на нет старые коровя-ковичи. Да и сколько уж пройдено, сколь дорог потоптано, сколь землицы перепахано. Выдь за плетень — до косогора повсюду борозды поросшие, борозды, борозды... В былое время пашня была знатная, а теперь все бурьян тронул да быльем затянуло. Пела, плакала, надрывалась гармошка в руках у дяди Козьмы — токо руки война ему и оставила. Тридцать восемь мужиков ушло из Коровяка, да один Козьма-инвалид вернулся... Кто под Смоленском полег, кто под Курском, а на тракториста Крупянникова Савелку похоронка аж из-под чухонского города Бреслау пришла. С тех пор захирело хозяйство в Коровяке, молодежь в города подалась.
Деревенская девчонка Бобриска жила с дедком Кондратом. Не было у нее никого. Бабку в империалистическую немец убил. Мамка закрутила хвостом с приезжим агрономом да и укатила вон. А батя залил мутной сивухой глаза, и хватило его ненадолго — задрал медведь за околицей. И жизнь у Бобриски была грустная, тяжелая, горбатая.
Да вот токо девка-то не отчаивалась. Бойкая была, работящая, вымахала красавица — кровь с молоком. Чуть петухи поутру проорут — хвать котомку с книжками да за семь верст в село в школу. Лучшей ученицей была. Парни все, точно кочеты, из-за нее передрались. А как вернется — и куда краса подевалась? Обвяжется платком по-вдовьи, ноги в кирзачи обует, ватник напялит да на огород картошку полоть.
И в зной, и в холод, и в дожди, и в вёдро, круглый год, и летом и зимой, полола Бобриска картошку. Дедко-то Кондрат стар был, немощный. Сидел на завалинке, самосадом коптил, грелся да крестом Георгиевским сверкал. Ноги его совсем не носили. Но Бобриска не жаловалась. Вон у Сидоровых Нюрка — ни свет ни заря вставай, корову дои да на выгон ее, а уж затемно — обратно, опять дои, морока! А председатель колхоза Васька Дегтярев фуражу не дает, сама же и коси. Так что Бобриска не убивалась, но и о себе думать шибко не приходилось. А как страда — и помогать шла, и с косой, и снопы молотила. Все умела Бобриска.
Токо была у нее мечта. Намаялась деваха с этой картошкой — хоть волком вой. И день и ночь полола, а сорняк лезет как окаянный, никакого сладу нет. И стала думать Бобриска. Есть же на земле города большие, где самолеты летают, во дворцах для народа кажен день кинопередвижка хронику крутит, танцы, опять же институты, а там-то люди нашенским не чета, светлые головы, все в очках. Да неуж нельзя картошку такую вывести, чтобы разом без сорняку, начисто? Можно, да токо некому. У профессоров забот и без того по горло: вся страна, почитай, на них. Посоветовалась тогда Бобриска с учительшей и решила: кончит школу и надо в город подаваться. Поучится там Бобриска, ума наберется, вернется в Коровяк и тогда новую картошку посадит, чтоб без сорняку. Вот ночь за ночью по небу проходит, а в окошке у Бобриски керосинка коптит — учится Бобриска.
А как время подоспело, аттестаты в школе роздали, так пошла Бобриска к председателю колхоза Ваське Дегтяреву и стала в город проситься. Долго тот мялся, но потом и говорит: «Ладно, егоза, все одно вас, молодых, на месте не удержать. Видно по всему, быть мне последним жильцом в Коровяке. А как помру, опустеет деревня и сделают па ее месте водохранилище. Не останется от нас следа, будто и не было вовсе... Езжай, чего уж, казнить, что ли, тебя, коли к жизни, к людям тянешься, как молодой росток...» Отвернулся и типа как слезу со щетины смахнул, а может, и почудилось Бобриске.
Собирали ее всей деревней. Бабы воют, мужики покряхтывают, ну точно покойница. В мешок холщовый сунула Бобриска пожитки свои немудрящие, книжки да карандаши, а дедко Кондрат тайком гимнастерку свою боевую положил. Туда же напихали Бобриске сала шматок, крынку молока, огурчиков солененьких, картошку, опять же в мундире, в газету завернутую, луку с чесноком, варенъев, грибочков, осетрюгу здоровенную и кабанью ногу. Козьма-гармонист шкалик самогона-первача упрятал — а что, баба взрослая уже, осьмнадцатый годок, почитай, пора знать, чем гостей встречают, чем провожают. Завязали мешок, сверху валенки прикрутили да расцеловали напоследок. Трижды отвесила поясной поклон Бобриска родным просторам, села на подводу, которую по такому поводу председатель выделил, да за сорок верст и двинулась на станцию.
Город Бобриске понравился. Дорога не большак, каменная, дома здоровущие, по три, по четыре этажа аж нагромоздили, трубы высоченные, опять же полно машин кругом, люди мельтешат, одним словом — чудно! У такси Бобриска со всеми шоферами поздоровалась, но садиться перехотела — мужики мордатые, дюжие, сотворят худое. Как троллейбус подошел, осенила его крестным знамением и точно в омут очертя голову кинулась.
Б институте да в общежитии приглянулась всем Бобриска. Да и было с чего: деваха-то вся играет как маков цвет, до чего хороша. Парень мимо не пройдет, не ущипнув, бесстыдник. Преподаватели-то Бобриску сразу заприметили. Хоть рожи крысиные, бумажные, очечки толстые, а чуют родную кровинку. Бобриска как пошла экзамен сдавать, так без церемоний вывалила на стол кучей и осетрюгу, и огурчики, ногу кабанью бухнула, из Козъмова шкалика бумажку выдернула — и по стопочке. Эх, крепко прошло! У Пальцева-то ихнего, самого умного, ажно стеклышки испариной помутнели, до чего круто.
Короче говоря, стала Бобриска студенткой. Учеба тяжело давалась, денег мало. Ходила, как председатель учил, по ночам на вокзал вагоны разгружать. А училась хорошо, на лету схватывала, даром что пытливая, на загляденье: не посмотрит — физика ли там, математики или ботаника, все про картошку выспрашивает. В общем, знал человек, почто родился. Студенты же Бобриске не больно по душе пришлись. Все тошшие, бегают, галдят, руками машут. На парня глянь — не поймешь, чем жив: штаны болтаются, сам жердина и сутулый. Все конспекты просит, бутерброды ворует. Девки — те ишшо хлеще. До учебы и дела нету, все про парней трещат. Мажутся, и глаза, и губы, лишь бы попригляднее стать, срамота! От зеркала их не оторвешь, в холода рейтузы не напялишь. Не стала с ними дружить Бобриска. Приколола на стенку дедову грамоту за победу над урожаем, мешок под кровать сунула и по ночам все съела, токо кабанью ногу не одолела — погрызла немного и отступилась: здорова благо. А чего добру-то пропадать, этаким стерляткам скармливать! Им и так парни тащат конфеты там всякие, яблоки. А девки ну чисто гулящие. Что ни вечер, то под ручку, в обнимку или целуются, будто и чести девичьей не знают. А у него-то, стервеца, глаза масляные, а рыло постное. К Бобриске и самой один клеился. Парень вроде ничего, простой, тоже из деревни, да потом руками полез, она его и отшила. Он ушел и валенки упер.