Побег аристократа. Постоялец
Шрифт:
Он понятия не имел, куда направляется, что намерен делать. Он уехал. У него ничего больше не оставалось позади. И впереди пока тоже ничего. Он — в пути, в пространстве. И все.
Захотелось есть. Все кругом жевали. На вокзале он купил подсохший сандвич и бутылку пива.
Когда подъехали к Лиону, там уже наступила ночь. Он чуть не сошел с поезда, сам не зная зачем: вдруг показалось соблазнительным нырнуть в темноту, испещренную огнями, но поезд тронулся, не дав ему времени решиться.
Было множество вещей, в которых еще надо разобраться, он поставит все
Ему не было страшно. Он ни о чем не жалел. В большинстве купе уже потушили свет. Люди, чтобы поспать, привалились друг к другу, их дыхание, их запахи — все смешалось.
Он еще так не мог, не осмеливался. Несмотря на усталость, остался стоять в коридоре, там гуляли сквозняки. И старался не смотреть в сторону соседнего вагона, где успел заметить красные ковры.
Авиньон… Он тупо уставился на большие часы, которые почему-то показывали всего девять… Время от времени он бросал взгляд в купе, где оставил свой багаж, он валялся там вместе с другими пожитками, тоже перевязанными на диковинный манер веревками…
Марсель, вокзал Сен-Шарль.
Он сошел с поезда, неторопливо побрел пешком к порту. Большие закусочные на проспекте Канебьер были еще открыты. Он смотрел на них с легким недоумением, особенно любопытными ему казались люди, сидевшие за столиками в освещенных залах, за стеклом: ему словно бы не верилось, что жизнь продолжается, идет своим чередом.
Эти люди сидели за своими привычными столами, как каждый вечер. Они не уезжали никуда на поезде. Они приходили сюда поиграть в карты и на бильярде или потолковать о политике, они подзывали официанта, да этот официант, чего доброго, еще и знал их по именам, а сейчас вышел, дабы объявить, что заведение закрывается.
Некоторые из них уже начали выходить. Они останавливались у края тротуара, чтобы закончить начатый разговор, пожать друг другу руки, а после разойтись в разные стороны. Каждый шел к себе домой, к жене, чтобы лечь и уснуть в своей постели.
Перед входными дверьми падали металлические шторы. И маленькие бары в квартале Старого порта тоже закрывались.
Он смотрел на воду. Она была совсем близко, маленькие суденышки жались бортами друг к другу, дыхание моря тихо приподнимало и опускало их. Блики дорожкой тянулись вдаль, там кто-то греб, да, и этот кто-то был не один, слышалось перешептыванье. Может, влюбленные? Или контрабандисты?
Он поднял воротник пальто, этого пальто, которое еще не успело стать привычным, его прикосновение отдавало чужим. Он запрокинул голову к небу, там мерцали звезды. Женщина, проходя, задела его, сказала что-то и быстрым шагом удалилась, свернула вправо. Там, в узкой улочке, он приметил освещенный подъезд отеля.
В вестибюле отеля было жарко. У стойки из красного дерева респектабельный господин в черном осведомился:
— Вы один?
И протянул ему пачку бланков. Поколебавшись секунду, он вписал туда какую-то фамилию — первую попавшуюся.
— У нас осталась одна свободная комната с видом на Старый порт.
Служитель взял у него чемодан, и господину Монду стало неловко. Не удивило ли этого человека убожество его багажа?
— На третьем этаже… Только лифт в этот час уже не работает… Проходите здесь, пожалуйста…
Комната была уютной. Кабинка туалета отделена стеклянной перегородкой. Над камином большое зеркало. Господин Монд внимательно, серьезно всмотрелся в свое отражение, кивнул, подавил вздох, затем сбросил пиджак с тесноватыми рукавами, галстук, рубашку.
Потом осмотрел эту комнату, где ему предстояло провести одинокую ночь, и сам себе не решаясь в том признаться, немного пожалел, что ничего не ответил женщине, заговорившей с ним на берегу.
В конце концов он улегся и натянул одеяло до самого носа.
3
Слезы струились из-под его зажмуренных век, набухавших от сочащейся влаги. Это были не обычные слезы. Они лились без конца, теплые и безупречно текучие, рвались наружу из глубокого источника, копились, теснясь под ресницами, и наконец, освобожденные, скатывались по щекам не отдельными каплями, а извилистыми ручейками, какие можно порой увидеть на оконном стекле в дни больших ливней; а на подушке, у подбородка, все шире расползалось влажное пятно.
Это доказывало, что господин Монд не спал, не грезил, недаром же он подумал не о песке, а о подушке. И однако мысленно он в эти минуты лежал не в номере гостиницы, даже названия которой не помнил. Его разум оставался прозорливым, но то было не повседневное здравомыслие, каким смертные кичатся, а, напротив, зоркость того рода, за которую назавтра краснеют, должно быть, потому, что она обнаруживает в вещах, удобно признаваемых заурядными, величие, какое придают им поэты и религия.
То, что через глаза вытекало ныне из его существа, было усталостью, накопленной за сорок восемь лет, и эти слезы были сладостны, ибо они означали, что испытанию пришел конец.
Он был оставлен всеми. Он больше не боролся. Он бежал из дальней дали — не на поезде, поезда не существовало, было одно лишь великое движение бегства, — и вот прибежал к морю. Оно, широкое и синее, самое живое из всего, что живет, душа мира, безмятежно дышало рядом с ним. Ибо несмотря на подушку, реальность которой не имела значения, он в конце побега распростерся у предела водной стихии, упал близ нее, измученный, но уже умиротворенный, растянувшись во весь рост на теплом золотистом песке, и во всей вселенной у него не было ничего, кроме песка и моря. И жажды говорить с ними.
Он говорил, не раскрывая рта, ведь теперь в этом не было надобности. Он рассказывал, как у него все болит, как он безмерно разбит — не вагонной тряской, а долгим житейским странствием.
У него больше не было возраста. Он мог позволить своим губам надуваться по-детски горестно.
— Я все исполнял, всегда, столько, сколько требовала моя совесть, это так трудно, такое громадное усилие…
Здесь он не старался выражаться точнее, как приходилось раньше, когда он пробовал пожаловаться на что-нибудь своей жене.