Побег из детства
Шрифт:
– Послед-ний де-ень – учить-ся ле-ень…
Хохот возобновился с новой силой. Но теперь он был другим, одобрительным. Ай да артист!
А эхо звонка уже трепетало, голосисто перекатывалось под кирпичным сводом. И толпа как-то сразу отхлынула, обнажая школьный двор с бугристыми клумбами, окаймленными красным кирпичом, и кусок мостовой с редким, утонувшим в песке булыжником.
Веселый, крикливый поток внес Лешку в школьный коридор и не отпускал почти до самых дверей класса. Лешка привычно бросил портфель на подоконник, подвинулся, уступая рядом место Фимке Видову, и опустил крышку парты. Равнодушно глянул на черную доску в белых меловых подтеках… Но необычным был взволнованный шепот, необычно
Под самым потолком в коридоре снова гулко трепыхнулось эхо звонка. И сразу стало тише. Лешка даже слышал, как осыпается за окном шорох с тополиных ветвей. Фимка еще ниже опустил голову, сердито черкая карандашом по обложке дневника. И вдруг весь дернулся, словно его ударили:
– Эй, конопатая! Как ты можешь?! Человека… Даже самого плохого… После смерти не обижают… Мне мама говорила… А то ведь – Сенька!
Фимка не договорил, уткнувшись лицом в изрядно исчерканный дневник.
– Вот псих какой-то ненормальный! – пискнула за спиной у Лешки Люська Соловьева. – Я только сказала: Лена, ты жалеешь, а он тебя за косы таскал. Вот и все.
Люська… Маленькая, худенькая, с приподнятым, как бы вывихнутым правым плечиком. Даже не оборачиваясь, Лешка видел ее крохотное, точно сжатое, личико и бегающие глазки. Но злости у него сейчас на Люську не было. «Ни-ког-да! Ни-ког-да!» Он смотрел на пустующую парту, оглушенный этим ненавистным словом. И тут как-то сразу представил место свое тоже… пустым! Фимка сидел бы, угрюмо ссутулившись. И все было бы так же. Эта зловещая тишина. Писклявый шепот Люськи. И даже тополиный шелест за окном был бы. А его, Лешки… Как странно… Вот так сразу… Он до боли сжал пальцы в кулаки, неистово желая смять, задушить свои назойливые, жуткие мысли.
Неужели могло быть все-все: и солнце, и школа, и еще неизвестные ему дальние горы, и нахохленные воробьи… Все-все. Без него, Лешки?!
В распахнутых дверях класса показалась Нина Ивановна. На синей вязаной жакетке светлел белый воротничок блузки. Такой белый, что даже русые волосы учительницы ярко темнели на нем. Обычно резкая, деловито торопливая, она сейчас медлила, словно каким-то невероятным образом застряла в этих широко распахнутых дверях. Потом нерешительно вошла. Не здороваясь, обессилено опустилась на табурет. Лешке даже показалось, что плечи Нины Ивановны зябко вздрагивают – словно у Фимки, который так и не встал из-за парты. А они все стояли и удивленно рассматривали ее. Но вот Люська тоненько ойкнула, не удержав крышку парты. Нина Ивановна встрепенулась и, не поднимая головы, рассеянно проговорила:
– Ах, да… Садитесь…
Она с силой разняла побелевшие пальцы, и Лешка увидел, что глаза у Нины Ивановны красные от слез. Да и голос сегодня какой-то хриплый, по-детски обиженный. Вслушиваясь в него, Лешка не сразу понял, о чем говорила учительница. А говорила она необычно, странно:
– Простите меня, дети… Что-то, видно, не так я делала. Чему-то, наверное, не так вас учила. Не уберегла я Сеньку и Витю.
Нина Ивановна замолчала и укоризненно вздохнула:
– Но и вы хороши! Мало того, что по двенадцать лет прожили. Так ведь еще на целую войну вы взрослее своего возраста! Вам ли со смертью в игрушки играть?
И, уже не сдерживая волнения, заторопилась словами:
– Милые вы мои! Разве ж так можно?! Бессмысленно. Человек должен чем-то оправдать свою жизнь. Работой, успехами. Цели своей достичь обязан. Полезным себя почувствовать. Память о себе хорошую оставить. А так… Вроде и не было тебя никогда… Я сама сквозь все эти муки прошла. Сыночек Ваня… Вот так тоже погиб. Потянулся в лесу за подосиновиком, а там мина… Поймите, не к трусости я вас зову. Не к тому, чтобы ходили и землю щупали, где бы ступить, не к страху за свою жизнь… Нет! А к осмысленности, к обдуманности своих поступков… Чем раньше вы все это поймете, тем раньше людьми станете. Эх, да что я вам говорю!
Нина Ивановна поднялась, задвинула под стол табурет, подошла к окну, в которое заглядывал тополь. По местовой какой-то пацан в широких, точно лодчонки, резиновых бахилах катил железную ржавую тачку. Она грохотала, ударяясь о булыжины помятым колесом, как бы вырываясь из рук, и мальчишка беспомощно мотался со стороны в сторону вслед за тачкой… А когда грохот за окном притих, Нина Ивановна все так же, не оборачиваясь, уже обычным голосом проговорила:
– Не будет у нас сегодня уроков… И отметок годовых я вам сегодня называть не буду. Завтра родителям скажу на собрании. А теперь идите. И думайте… Да не шумите, пожалуйста, в коридоре. В классах занимаются…
Потом они долго стояли вместе в подъезде, так и не решаясь расходиться. Притихшие и непривычные самим себе. Рыжий Борька Сорокин, заглядывая Лешке в лицо, неожиданно признался:
– А хорошо Сеньке и Витьке! Плачут над ними, жалеют их все. Уроки из-за них отменяют. Раньше только ругали…
Лешка даже растерялся от этих слов. Он беспомощно задвигал губами, отыскивая нужное слово. Нашел и проговорил прямо в белое лицо Борьки:
– Ну и лопух ты, Боря! Понял? Позавидовал… Вот это да!
Они вышли с Фимкой из подъезда, а вслед им, недоумевая, моргал рыжими ресницами Борька, и его обвисшие сытые щеки обиженно вздрагивали…
Дома
За Лешкиной спиной протяжно хлопнула калитка. Столбики, на которых она держится, давно перекосились. Один почти наполовину утонул в черной и вязкой земле, а другой в камень какой-то уперся, что ли? Гнется под тяжестью повисшей на нем калитки да вздрагивает при каждом ее ударе так, что зеленоватый мох на нем еще долго шевелится своими кудрявыми лохматинками, будто дышит… Но зато как хорошо! Распахнул калитку пошире, перешагнул тоже тонущую в грязи доску, а закрывать и не надо: калитка сама ба-бах – и готово.
Но сегодня она как-то угрюмо хлопает в зеленовато-мшистый столбик. Кажется, стонет – протяжно и надсадно. Отсырела, что ли? Лешке жалко этой старенькой калитки, наспех сбитой из тонких черных жердочек. Он протянул руку, как бы унимая ее дрожь, и оторопел: маленький зеленовато-желтый прутик, воткнутый им совсем недавно здесь, у картофельной борозды, в день похорон Сеньки, Витьки и Ромки, неузнаваемо выпрямился, вздулся остренькими серыми клювиками почек. А на самой верхушке эти клювики приоткрылись, показывая нежно-зеленые язычки листьев. Вот это да! Прутик – и тот жить хочет! Расти, зеленеть! Но зачем? «Тоже быть полезным, цель свою осуществить», – вспомнил Лешка слова Нины Ивановны и улыбнулся.