Побег из Рая
Шрифт:
Прогулочный двор был метров сорок в длину и четыре в ширину, с длинной скамейкой посредине. С одной стороны стоял высокий деревянный забор с колючей проволокой наверху, с другой — низкий штакетник, за которым прохаживались наблюдая за больными прапорщики, медсестры и санитары. Двор был посыпан мелкой галькой и угольной пылью. Местом оправки служил дальний угол двора, откуда текла длинная пенистая и вонючая речка. Загорать запрещалось. Некоторые больные закатывали рубашки выше пупа и так понемногу воровали солнечные лучи. На всю больницу был только один
Высокий, лет сорока больной, с надетой не по размеру маленькой фуражкой, в коротких брюках и закатанной наверх рубашкой, ходил одиноко по двору, размахивая руками. Это был Андрей Заболотный. У него была такая же статья как и у меня. Мне давно хотелось с ним познакомиться.
— Ты за переход границы здесь? — спросил я, когда он проходил рядом.
— За попытку, в 1967. Я знаю, ты был с братом в Финляндии, — ответил он.
Мы стали ходить вместе, пробиваясь сквозь группы больных, куривших табачные самокрутки.
— Андрей, ты почти восемь лет в больнице и у тебя есть опыт, дай мне совет как нам с братом быть? Мы на следствии и экспертизе «гнали» (симулировали). Стоит ли пойти на прием к врачу и рассказать всю правду? — спросил я.
— Я бы не советовал. Думаешь, они признают, что вам удалось одурачить экспертов? Скорей всего, врач решит, что ты не осознаешь свою болезнь и начнет тебя лечить по-настоящему, пока ты это не поймёшь. Я тебя сейчас с Сергеем познакомлю, он с 12-го отделения, где-то здесь ходит. Сергей тоже за попытку перехода границы давно здесь. Он себя больным не считает, так врачи его все время лечат и, похоже, выписка ему не скоро светит.
Мы обошли двор.
— Что-то я его не вижу, — поворачивая голову по сторонам, доложил Андрей. — Ладно, давай собираться на выход, будет лучше, если медсестра нас вместе не будет видеть, — сказал Андрей и, опуская рубашку, быстро пошел к выходу.
40
БРИТЬЁ, КИНО И ПОЧТА
Я всегда просыпался, когда за окном начинали кричать стрижи, их домики-гнезда были видны в оконном проеме, и до них нельзя было дотянуться из-за решетки.
Я пытался заснуть, задремать, отодвинуть утро, но вместо этого мозг упорно отсчитывал часы, минуты неминуемого подъема. И это утро наступит с пронзительными сигналами радио, через секунду заиграет гимн Советского Союза, а потом — гимн Украины.
«Доброе утро, дорогие товарищи!» — скажет диктор и сразу захлопают двери и снова закричат санитары, что уже подъем, оправка и так… каждое утро.
Сегодня воскресенье. Это самый лучший день недели. Нет врачей в отделении и нет сестры — хозяйки, любительницы устраивать генеральные уборки. Сегодня отдыхают и больные, которые вяжут целыми днями в коридоре сетки-авоськи. Вязание сеток называлось процедурой трудотерапии. Мне было трудно представить себе, как эти люди принимая лекарства, вяжут эти сетки, сидя
За сетку платили семь копеек. За месяц можно было заработать восемь-десять рублей и купить много пачек махорки, два килограмма пряников, сладкой маслянистой халвы, несколько банок кильки в томате.
Ложка дегтя портит бочку меда. Каждое воскресенье было «испорчено» бритьём и стрижкой, этого никак нельзя было избежать.
— На бритьё! — выпускает нашу палату санитар.
Сразу после завтрака он ведет нас к столу в конце коридора, где стоит цинковый тазик с холодной водой. Эти же тазики использовались в отделении для мытья полов и туалета.
Трое больных-брадобреев, держа в руках бритвенные станки, бреют больных под присмотром санитара.
— Следующий! — зовут меня, и холодная кисточка помазка размазывает мыло по моему лицу. Больной макает кисточку в тазике, где в мыльной воде толстым слоем плавает сбритая чья-то щетина, затем намыливает кисточку куском хозяйственного мыла и продолжает меня мазать.
— Как лезвие? — спрашиваю я, зная, что у меня очень жесткая щетина, а тут ещё от мыла с холодной водой вообще задубела.
— Можно ещё брить, считай повезло тебе, ты — третий.
Брадобрей смывал кровавое мыло и мою щетину в грязный тазик и продолжал свое дело.
— Задери голову, потерпи, немного осталось, — успокаивал он, видя как я терплю боль. — Ну, вот и всё. Готово! Как огурчик. Следующий!
«Надо будет обязательно в письме домой написать, чтобы привезли на свидание механическую бритву, электрическую нельзя, не положено», — думал я, смывая в туалете мыло с лица и заклеивая порезы кусочками газеты.
Поле бритья санитар спрашивал у больных кто будет писать письма. Я вышел в коридор, где несколько человек уже сидели за столом и что-то писали.
— Сколько тебе листов бумаги? — спросила медсестра.
— Один.
Она дала мне карандаш и один, вырванный из тетрадки лист, сделав пометку в своем журнале: «один лист и карандаш».
Письменные принадлежности больных, их конверты, тетрадки, а также полученные письма и фотографии хранились в шкафу под замком как очень важный секретный и опасный материал. Стащить или раздобыть лист бумаги и карандаш было очень опасным мероприятием и каралось это преступлениекурсом сульфазина или «сухим бромом», что означало посещение туалета, где санитары отлупят тебя по полной программе.
«Все хорошо у меня здесь, — писал я в письме. — Читаю книжки, вдоволь сплю. Продуктов много не везите, чеснок или лук, а так, здесь довольно не плохо кормят. Жаль только, что Мишу не вижу. Жду, скучаю. Саша».
Я понимал, что письмо моё будет прочитано медперсоналом, значит жаловаться на жизнь нельзя, в лучшем случае, — его выбросят в мусор, в худшем — врач пропишет мне галоперидол или серу, что б все в сравнении в жизни было.
Я протянул конверт с карандашом медсестре. Она сделала отметку в своём журнале и отправила меня в палату.