Побег куманики
Шрифт:
февраль, 7
I was a child prodigy,
начал свою биографию норберт винер, а я былpunch — drunk child, неловкий и ошеломленный, меня ошеломляли вещи, тайно живущие в доме, особенно вещи моего брата
все, на что я нечаянно натыкался, обнаруживая то мамин секрет — миску с подсохшими апельсиновыми корочками, то отцовский — початую бутылку граппы с сургучным клеймом на шнурке, клеймо я, разумеется, прибрал, все это были печальные мелочи, не переходящие в откровения, я ведь давно уже знал, что дом — весь, от выщербленной паркетной доски, под которой — я знал наверняка! — спрятано пиратское сокровище, до черного
но вещи брата — это была жизнь над жизнью, я не знал им названия, как не знал их происхождения, пробираясь к нему в комнату, открывая ящик его стола, покрываясь мурашками от тихого звяканья, запуская руки во все эти оловянные, стеклянные штуки, где каждый медный проводок под напряженьем, каждая дырка посвистывает нестерпимой пустотой, теперь-то я знаю, что это было — развоплощение вещественного мира, внезапно лишенного крючков и зацепок, лишенного имен, нужных для овладения им, мира, симметричного тому, в котором жила няня, ловко управляясь с пустотелыми, скачущими по полу словами вроде баской и заспа и еще — лепеца, мира, в котором тяжелая небрежность к чужеродным словам превращалась в
февраль, 13
twist again
вот поэт Гумилев говорил своей нежной жене такое: аня, если ты увидишь, что я хочу пасти народы, — отрави меня
а я нынче магде сказал: магда! увидишь, что я пишу дневник, — швырни в меня мокрой тряпкой
магда вышла за табаком, и я снова пишу дневник мне нужно безупречное слово, а оно плеснуло хвостом и ушло в сизую бурлящую темень тропа
акрибия — вот как называется моя болезнь
тут есть и аква, и рыбы, но нет выхода
Отель Россини, Ла Валетта,
четырнадцатое февраля
Несовершенство представлялось средневековым авторам чем-то вроде болезни. А болезнь излечима, если подобрать правильное лекарство. И тогда всякий несовершенный металл и всякое несовершенное вещество можно превратить в совершенное, то есть в золото. Как правило, алхимические рецепты изобилуют тайной символикой, понятной только посвященным, но рано или поздно все они сводятся к некоему химическому опыту, в котором первоначальное вещество восходит от состояния nigredo — черноты, или неразделенности, к состоянию albedo — белизны, в котором содержатся все цвета. При этом albedo — это всего лишь серебро, лунное состояние, которое должно быть поднято до rubedo — красноты золота и солнца.
Иоанн в своем тексте, сдается мне, предлагает совсем иной способ решения проблемы. Рецепт Иоанна можно было бы, пожалуй, назвать мистической теорией вероятности. Каждое мгновение в мире происходят миллионы событий, которые совершенно случайно могут явиться причиной появления философского камня. Но сама по себе вероятность такого исхода крайне мала. Предметы же, хранящиеся в Гипогеуме, являются своего рода катализаторами вероятности. Иоанн верит, что они значительно увеличивают вероятность случайного возникновения философского камня. Если я правильно понял, то, по сути дела, не важно, как работают эти предметы, важно провести реконструкцию в соответствиии с установленным Иоанном порядком.
Да, я смешон. Мне сорок пять лет, и мой космос становится все более определенным, все до тошноты предсказуемо, в том числе и я сам. И вдруг открывается возможность немного, пусть самую малость, отступить от этой предсказуемости.
Существуют закономерности, и существует вероятность. У того, кто плывет по реке, вероятность захлебнуться выше, чем у того, кто гуляет по лесу. Но при определенных условиях может захлебнуться и тот, кто гуляет по лесу.
И даже более того, при определенных условиях тот, кто гуляет по лесу, неминуемо захлебнется. Главное, знать условия и иметь возможность их воспроизвести.
Наука — это дерьмо, которому снится, что оно Господь Бог.
Завтра мы приступаем, in hoc signo.
To: Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini, Dragonara Road,
St Julians STJ 06, Malta
Februar, 14
Чанчал, пишу тебе коротко, не удивляйся. Профессор Форж оказался прав, монастырский тайник существует. Сегодня, после шести дней возни — какая удача, что в Гипогеум запретили вход туристам и прочим бездельникам, — мы добрались до входа. Осталось совсем немного, мы могли бы открыть его к полуночи, но Фиона распорядилась иначе. Вся компания вернулась в город, я пишу тебе наскоро, жду, когда придет ленивый посыльный, выпью теперь чаю с ромом и отправлюсь спать, ноги как будто набиты колючей ватой, в которую после Рождества убирают елочные игрушки. Меня, разумеется, разбирает любопытство, хотя забавы профессионалов — черепа, черепки и скорлупки — вряд ли способны вдохновить меня так, как вдохновляют доктора Расселл и ее белобрысую македонскую игрушку. Но — признаюсь тебе — я нынче в весьма приподнятом расположении духа.
Беспокоюсь, получил ли ты мое январское письмо? Обнаружил ли то, о чем мы прежде говорили? Почему молчишь об этом? Прочти со всею тщательностью и сверь со своими — не сомневаюсь, что они существуют, — записями летнего периода. Мне важно знать, каковы твои планы и соображения. Обратись к доктору Шленгеру из Epidemiologie, скажи, что я просил помочь тебе с лабораторным временем — мерзкий Дэвид Дорних тебя близко не подпустит к новым машинам. Постарайся ответить побыстрее, у меня есть предчувствие, что скоро в моем здешнем существовании что-то изменится. Мальтийское время остановилось?
Твой Йонатан Йорк
февраль, 15
когда я лежал в больнице в третий раз, доктор был молодой и давал мне читать свои книги
старые же врачи не дают нам читать со своего стола, они боятся, что, узнав о себе все эти ослепительные подробности, мы не станем их больше слушаться, а станем высоко подпрыгивать и упиваться ласковой латынью и библиотечным поскрипыванием — эндогеноморфный! соматический! ажитация! но этот доктор был молодой и держал на столе коньячную фляжку для печальных медбратьев и носил на запястье плетеный арабский браслет
передирание волос, расхаживание и дотрагивание, вот что я помню из зеленого учебника (коробова? самохвалова?), а еще — всплески жалоб и крики, особенно это дотрагивание меня мучило, я всегда хотел дотронуться до того, с кем говорю, я всегда любил перебирать: гречка, рис, брусника, дачный стол на веранде, катящиеся по желобу ягоды, это и есть депрессия, да? самый ее краешек? но было там слово заметнее, шершавое, звонкое, как шершень, из тех, что мучительно знакомы, но не даются в руки, тяжело уворачиваясь в памяти, ретардация! говорил доктор, а я видел смерть, кружевную рубашку, зияющую алыми пятнами, две медленные пули, две дырочки, ожидающие их, откуда это? маскообразное выражение лица! обедненная речь! говорил доктор, и вот она — обедня, черная, багровая толпа на ступенях, золоченая маска с узкими бойницами, смородиновые глаза в прорезях, камера, наезд, ванина ванини? сумерки — скудно лиловые, как ладонь мавра, сизая рябь под ветром, угрожающая выя моста