Побег куманики
Шрифт:
Он рассказал мне это вчера вечером, хотя я спрашивала совсем о другом — о том, как умер ваш отец, о том, как он сам в первый раз попал в больницу, но Мо предпочел историю про руну. И на том спасибо. No mal.
А ведь thorn — это руна недеяния, символ пассивной защиты — шипы охраняют, не нападая.
У нее есть и другое значение — испытание, это вытекает из готского имени руны — Врата.
Врата эти, представьте себе, служат средством сообщения между тем, что снаружи, и тем, что внутри; проходя в них, мы оказываемся в другом месте — и неизвестно, возможен ли путь обратно.
Не правда ли, забавно, дорогой брат Мозеса? Особенно если сравнить с отрывком из его
..Я продолжаю понимать, что в тот миг осознал, какая мне предстоит жизнь: я буду жить одновременно двумя жизнями, я буду крепко спать и видеть себя живущим в этом сне.
Придется признаться, что в придачу к Арнессону я перечитываю студенческие тексты Мозеса, найденные в архиве нашей кафедры.
Ф.
январь, 6
сегодня я понял, кто еще тут пишет, в моем дневнике
утром чесночок попросила перевести письмо от марсельского дружка — две страницы страстных анатомических подробностей на неплохом французском, пересыпанные портовыми гортанными крошками, — я перевел
это другое дело, сказала она хмуро, выслушав текст и забирая у меня конверт, не то что давеча, с твоими паршивыми занавесками
оказалось, вчера утром я принял ее за горничную, а спальню, точнее, пропахший недосушенным бельем чуланчик, где я теперь сплю, — за номер в отеле
я попенял ей на грязные шторы и даже провел пальцем по подоконнику, оставив светлую дорожку в пыли, я был ужасно серьезен
аккуратный он парень, этот морас второй
мы с ним будто два волка — гери и фреки — на одного одина
или два козла — тангризнир и тангиост на одну повозку тора
это он гулко говорит из меня, будто из живота кукольника?
январь, 8
еще сон
ужасная погода, кошки и собаки падают с неба, как говорил мой школьный учитель английского, город подтекает черной типографской грязью, вода плещет изо рта у всех уличных маскаронов и горгулий, я иду по лестнице, впереди меня бежит ледяной ручей, позади сопит какой-то парень, смуглый, коренастый, как альраун, почти неразличимый в темноте, ступеньки местами раскрошились и противно скользят, я снимаю размокшие теннисные тапки и иду босиком, в руках у меня неудобный сверток в коричневой бумаге, в таких дают бутылку в лавке, чтобы выпить ее на людях, но это не бутылка, больше похоже на кувшин с широким горлом, я отгибаю кусок разлезшейся упаковки, нащупываю отверстие, засовываю туда тапки, мне нужна свободная рука, чтобы держаться за перила, я уже пару раз поскользнулся, за мной спускается тот, темный, я слышу его осторожное дыхание, нестерпимый запах волглой одежды, под ложечкой у меня начинает ворочаться что-то мерзлое, мокрое, горло перехватывает, я учащаю шаг, лестница кончилась, началась улица с фонарями, в водяной пыльце похожими на кварцевые простудные лампы, я сворачиваю в первый же бар, сбрасываю мокрую куртку на высокий табурет возле стойки, пробегаю по коридору босиком, сжимая свой сверток, он вдруг начинает вырываться, как живой, и, кажется, даже пищать, открываю дверь с жестяным писающим мальчиком, набрасываю щеколду, прислоняюсь к холодной стене и просыпаюсь, все, все! но нет — он стоит за дверью, я знаю, что у него в руке трезубец, что-то вроде рыбацкой остроги, я его рыба, а в руках у него ведро, в которое он положит добычу, слышно, как металл скребет непрочную фанерную дверь, я не дышу, превращаюсь в тростник, в мыслящую флейту, в неуклюжем сосуде теннисным мячиком бьется мое мокрое сердце, отдай его, отдай, отдай, я просыпаюсь от резкой боли в горле, как будто нетерпеливая атропос полоснула меня своими ножницами, сажусь на пышной кровати, кровь капает на рыжий терракотовый пол, нет, это не старухино железо, горло мое перерезано глиняным осколком, кровь и охра, на осколке процарапано кривое N — лишний, добавочный месяц по аттическому календарю, у меня-то его не будет, думаю я, и плачу, и просыпаюсь снова, в третий
январь, 9
еще когда я на голден принцесс работал, встретил там одну старушку, она на палубу утром выходила, на самый ранний завтрак, в шесть часов, и сидела на корме с пластиковым кофейным стаканчиком, высматривая, наверное, гиппокампов
у нее была улыбка как у зернистых красавиц на японских календариках — медленно проявляющаяся, если сбоку посмотреть, и такое же фарфоровое лицо, потрескавшееся по контуру
я там в кафе дыни резал к завтраку и виноград раскладывал, а она попросила плед принести, ветер был сильный и наносил холодные брызги, я принес и посидел с ней немного, она пахла знакомо — прежней роскошью и немного красным донышком шкатулки для писем
вы заметили? средиземное море безропотно, как девка портовая, сказала она, проявляясь осторожной улыбкой, а вот пасифик — он как русский любовник, все молчит, молчит, слегка пенится, но стоит отвернуться — непременно выкинет какой-нибудь фокус
у нее были русские любовники, с ума сойти, а у меня не было
у меня что, вообще не было любовников?
январь, 13
la carta no tiene empacho [47]
47
la carta no tiene empacho (исп.) — зд.: бумага всё стерпит.
историю придумали нынче с магдой — про влюбленных, которые встречаются наспех, пока девушкина мама выходит на час с собакой: стоит ей выйти, как они приступают к занятию, прекраснее коего нет, если верить тем, кто занимался
приступают не раздеваясь, не целуясь, и в изрядной спешке, а после усаживаются чинно, и запястья друг другу гладят, и пьют вино невинно, и за полночь ужинают, и на вернувшуюся маму глядят с умилением
но вот история их увяла, юноша любит другую, однажды она приглашает его домой, наливает вино, накрывает старательный стол, берет его за руку, наконец, и смотрит в зрачки ему: ешь, пей, душа моя, но что это? он вырывает руку в недоумении: как можно! вот так сразу? вино и еда?
но ведь я не готов, говорит он на пороге и пускается прочь, давясь разочарованием
Лондон, двадцать девятое декабря
И все-таки какие-то смыслы в тексте Иоанна по-прежнему от меня ускользают. Я думаю, что это малосущественные смыслы, относящиеся, скорее всего, к общей алхимической риторике, хотя как знать… Впрочем, я уже привык к тому, что не все смыслы открываются сразу. Всякий текст слоист и сладок, как греческий кадаифи, а я всего лишь маленький червячок, последовательно проедающий слой за слоем.
Занятно, что во многих местах Иоанн пишет о «нелепости тайны» ( ineptia misterii ). Конечно же, любая тайна нелепа, неуместна и, я бы сказал, бестолкова, но что имеет в виду добрый брат Иоанн?
Для меня нелепость тайны заключается в существовании постыдной необходимости самообмана для поддержания интереса к жизни. Искусственного интереса к искусственной жизни. Иоанн имеет в виду что-то другое. Его мир не был еще настолько вялым и дряблым, чтобы нуждаться в мистической дермотонии. Так откуда же этот скепсис и обреченность? И о какой такой жертве он здесь говорит?
Можно ли предположить, что речь идет просто об участии? Участвую, вкладываю самого себя, значит — жертвую. Скорее всего, так. Но главный приз предназначен для последнего. А вот каким образом устанавливается сама очередность — непонятно.
Согласно все той же алхимической традиции последним должен оказаться первый, а первый — это я. Во всяком случае, так мне хочется думать.
Иоанн придумал правила, а я попробую сыграть в его мальтийский покер. Хуже от этого не будет, потому что хуже некуда.