Побежденный. Рассказы
Шрифт:
— Я заплатил, чтобы ты была сентиментальной! — свирепо прошептал он.
— Что ж не сказал? Amore.
— Ты помнишь!
— Помню? Amore по-итальянски «любовь». Одно из самых употребительных слов в языке.
— Ты помнишь ночь, которую мы провели вместе — когда я был здесь прошлый раз — ты начала раздеваться — я не позволил тебе — и мы стояли всю ночь перед открытым окном.
Ганс взволнованно подался вперед и внимательно изучал ее лицо, заглянув сперва в один глаз, потом в другой.
Тереза твердо выдержала его взгляд. Ее лицо ожесточилось.
— Это была самая ужасная ночь в моей жизни, — сказала она.
— Ужасная?
Ганс в изумлении отступил на шаг.
Она укрылась с
— Тереза. Тереза. Amore. La bella Fiorentina.
Он попытался стянуть с нее одеяло, но она крепко вцепилась в его край.
— Задохнешься, — сказал он. Прозвучало это глупо. — Нужно тебе что-нибудь? Почему ужасная? Это было великолепно. Я вернулся, чтобы увидеть тебя. Рискуя жизнью. Я… Тереза.
Он опустился на колени возле кровати.
— Хочешь что-нибудь для меня сделать? — спросила она глухим, но удивительно исполненным самообладания голосом.
— Да.
— Уйди. Больше мне ничего от тебя не нужно.
— Ганс опешил на миг.
— Можно, я опять приду вечером? — спросил он. — В клуб?
— Запретить не могу. Это общественное место.
— Ганс поднялся.
— Расквасить бы тебе физиономию, — неторопливо произнес он.
— Это обошлось бы тебе еще в тридцать тысяч лир, — ответила она.
Ганс ушел с решимостью больше не видеть ее, в груди у него все трепетало от праведного негодования.
Ганс весь день разглядывал пятна от сырости на потолке, а с наступлением темноты вышел из отеля и отправился в клуб «Уайкики». Он без конца восстанавливал в памяти ту сцену с Терезой, выдумывая всевозможные обстоятельства, которые могли бы оправдать ее отвратительное поведение. Глупо было идти к ней в комнату, еще более глупо давать ей деньги. Деньги развращают. Справедливая поговорка. Отдав их, он стал клиентом и таким же виновным, как она, даже более, потому что отыскал ее. Стратегический план заключался в том, чтобы вывести ее из клуба и заставить пройти старым путем, мимо статуй. Некоторые женщины не понимают обходительности, принимают ее за слабость. Раньше он был в мундире. Вражеский мундир, символ навязанного порядка и беспощадности — хороший козырь. Он был слишком уж мягок, слишком чувствителен. Совершал нелепости на каждом шагу. Надо было устроить ей встряску, подчинить ее своей воле, запугать непреклонной грубой силой. Когда она спряталась под одеяло, нужно было разорвать его в клочья. Угрожать ей избиением было глупо. Действуй, парень, действуй. Она еще будет тебе благодарна. Женщины — сырой материал, им нужно ударами придавать форму, их нужно укрощать, как лошадей; укрощенные, они становятся добрыми подругами мужчины. Это не жестокость. Это то, чего они хотят. Иначе они в тебе разочаруются.
Ганс вошел в клуб. Там ничего не изменилось, только время еще было ранним, и женщины сидели за скудно накрытыми столиками, так как конферансье пока не звал их демонстрировать свои дарования. Когда глаза привыкли к темноте, Ганс увидел в отдалении Терезу, сидевшую за бутылкой вина с двумя штатскими и слушавшую их воркованье и пикантные истории. Банковские служащие, решившие устроить кутеж. Идя в ту сторону, Ганс заметил мисс Фатиму Луксор, та бросила на него какой-то странный взгляд сообщницы, словно знала, что двадцать тысяч лир истрачены попусту, что за его бессилием, возможно, кроется какая-то непонятная, но волнующая психическая извращенность, ключ к которой может найти лишь обладающая ее любовными талантами женщина. Ганс забыл о ней, сев за столик рядом со столиком Терезы. Сегодня вечером счета будут сведены, что сотрет с лица мисс Луксор это выводящее из себя выражение. Тереза делала вид, будто не замечает его. Если потребуется, он устроит скандал, выгонит пинками этих двух итальяшек. Но потом, потом, время еще есть.
Решимость придала Гансу
— Черт возьми, что ты делаешь здесь? — громко спросил по-немецки Ганс.
— Шшш! Шшш! Можно присесть?
— Ненадолго. У меня свиданье.
— Всего на минутку.
Глаза у Бремига покраснели. То ли от пьянства, то ли от слез. Пиджак был поношенным. Очки и нелепые усы делали его похожим не то на гения, не то на бродягу.
— Это что, бренди? — спросил он.
— Заказать тебе?
— Я не ел два дня. Лучше не надо.
— Я тоже не ел. Всего один бутерброд.
— Бутерброд!
У Бремига это прозвучало как «эврика».
— В чем дело, почему ты не на съемках?
— Я не мог! — прошептал в ужасе Бремиг.
— Почему? А как же я, без очков, без усов? Струсил?
— Да… да, — простонал Бремиг, на его глаза неудержимо навернулись слезы. — Я боюсь самого себя.
— Боишься себя?
По контрасту со всхлипывающим Бремигом Ганс стал выглядеть очень по-солдатски.
— Как ты можешь оставаться таким спокойным? Мы убивали их. Женщин, детей, стариков, животных. И ты, и я. Пили бренди для смелости, — и указал грязным, дрожащим пальцем на бокал Ганса. Ганс отставил его подальше от Бремига. — Я вижу сейчас каждый миг этого, будто в кино. У меня в руках был автомат. Он стучал, как пишущая машинка, только в конце строки не раздавалось звоночка. Мы пели на ходу. Было много дыма, пыли. Поднимали пыль, может, наши ноги, может, наши пули или падающие люди. Не знаю. У меня в глазах стоит ребенок, падающий с балкона, будто кукла. Опрокидывающееся кресло-качалка, из которого вываливается на улицу старая женщина. Бегущая через дорогу стая гусей, дождь перьев, летящих, будто конфетти на свадьбе, глупые гуси. Лающая собака, решившая, что это охота, мужчина, наступающий на нас с вилами. Какая ненависть! Какая ненависть! Женщины все в черном, в черном с красным, черное сухое, красное мокрое, горящий грузовик, множество битого стекла, панамская шляпа, ботинок, чистое белье на веревке, трусы и лифчики, все в дырах. Зачем стрелять по белью?
Люди стали обращать внимание на жесты Бремига, хотя голос его заглушал оркестр.
— Ради Бога, возьми себя в руки, — негромко произнес Ганс.
— Церковь в огне. Церковь. Это была наша гибель. Церковь. — Бремиг молитвенно сложил руки, закрыл глаза и уронил голову на стол. — О Господи, — заговорил он, — источник всяческих милостей, не удерживай Твоего карающего бича, как и бальзама Твоего бесконечного понимания. Я убивал, я грабил, я осквернил Твой алтарь, который превыше всего, опьяненный духом жестокосердия, я забыл о Тебе и не ведал, что творил.
Несколько солдат заулыбались, сочтя, что Бремиг пьян, и подмигнули Гансу.
— Идиот, — сказал Ганс.
Бремиг поднял взгляд, лицо его было мокрым от слез, глаза безумными.
— Неужели тебя не преследует то, что мы натворили? — прорыдал он.
— Я ничего не помню, — холодно ответил Ганс. — И говори потише.
— Ты либо сверхчеловек, либо чудовище жестокосердия.
— Чего тебе от меня нужно? И почему ты пришел сюда?
— Потому что… не помнишь? — старые времена, die Shujien alten Zeiten — времена безответственности — по крайней мере, ты носишь проклятье памяти, иначе бы не находился здесь. Твое счастье, что не носишь еще и проклятья совести.